Эдма первой углядела их своим орлиным взором, вытаращила глаза (воистину это был день сюрпризов, даже для такой пресыщенной женщины, как она) и буквально обрушилась на Эрика, задавая ему первые пришедшие на ум вопросы типа: «Сколько у вас читателей, дорогой друг?.. Как я полагаю, тысяч двести? А когда у вас больше читателей, зимой или летом?.. Наверняка не знаете?» – и болтая прочую чепуху, не имеющую ни малейшего смысла. Все возраставшее смятение не давало Эдме сказать что-либо более или менее разумное, тем более что боковым зрением она все время видела две тени, слившиеся в объятии на фоне прозрачной синевы ночного неба. Она уже дошла до того, что упрекала потрясенного Эрика в отсутствии рубрики «Трах разок по голове!» в его наисерьезнейшем «Форуме», и тут бармен, наклонившийся с бутылкой над их бокалами, замер, выпучив глаза, правда, не пролив ни капли, но даже не замечая недовольно нахмуренных бровей Эрика, что вынудило последнего повернуться и поглядеть на столь завлекательное зрелище. И Эдма при всем своем любопытстве не осмелилась взглянуть на его реакцию.
Дориаччи, готовившейся спокойно подняться на эстраду, достаточно было одной минуты, чтобы увидеть все, понять все и отреагировать с тем же достойным восхищения хладнокровием, что и Эдма, с хладнокровием старых бойцов, приходящим только с опытом, которое никакая юность, что бы там ни говорили, заменить не способна. Взглядом она приказала музыкантам занять свои места, движением подбородка подала сигнал Кройце. И во время первой сцены третьего акта «Трубадура» Верди (которую, немного поколебавшись, Дориаччи начала с середины и тем сбила с толку несчастного виолончелиста, который дрожал позади нее вместе со своим инструментом) Эрик устремился к влюбленной паре. Дальнейшее происходило под аккомпанемент прекрасного пения Дориаччи, причем никто даже не заметил, что забыли подключить микрофон. Ее голоса оказалось достаточно, чтобы перекрыть шум, поднявшийся в помещении, но, разумеется, никто уже не обращал внимания ни на технические сложности исполняемой ею арии, ни на содержание оперы. На фразе: «Morro ma queste viscere, Consolino i suoi basi», что в весьма неподходящем для данной ситуации переводе гласило: «Я умираю, но твои поцелуи успокоят мой труп» (причем это совпадение не резануло ухо никому, кроме самой Дориаччи), все законы театра были попраны в небывалом, разворачивающемся на глазах потрясенных зрителей спектакле – Эрик кинулся в драку. Именно на следующей строке Эрик мчался мимо эстрады, бледный от бешенства, с горящими от злости глазами, и на словах «Dell’ore mio fugasi» («Краткие часы моей жизни») бросился на Жюльена. Последовала схватка, бестолковая и создавшая полнейший беспорядок среди присутствующих, когда пассажиры первого класса, привлеченные голосом Дориаччи и полагая, что их забыли предупредить вовремя, с недовольными лицами стали протискиваться в зал и обнаружили, что путь к свободным креслам им преграждают двое растрепанных, взбешенных мужчин, к тому же дерущихся в стиле Дикого Запада, то есть ногами, время от времени попадая в цель, что полностью противоречит классическому стилю схваток по-парижски. Эти пассажиры, которых отделял от пассажиров класса люкс целый этаж, лишние тридцать тысяч франков за билет и глубокое взаимное презрение, обнаружили, что теперь между ними оказались еще эти двое одержимых, причем это последнее препятствие было еще менее преодолимым, чем все предыдущие. Андреа и Симон, пытавшиеся разнять противников, получили один – мощный удар ногой, другой – апперкот, что мгновенно выбило из них все пацифистские поползновения. Короче говоря, «это была зверская бойня», как писала Ольга, обращаясь к Фернанде, или «конфронтация символическая, но явная» – версия для Мишлины. «Кулачной дракой в кордегардии» назвала все это Эдма, чьи сравнения грешили путаностью и неточностью, и «заслуживающим сожаления инцидентом» – Элледок, который был обязан по долгу службы уведомить о происшедшем братьев Поттэн. В конце концов, их все-таки разняли с помощью нескольких стюардов, которых призвал Чарли – Чарли, находившийся в состоянии крайнего возбуждения и легкого испуга, смешанного с удовольствием от того, что эти двое самцов сцепились, стремясь причинить друг другу боль. Оба были теперь в весьма плачевном состоянии, оба задавали себе вопрос, который следовало бы задать с самого начала: как это черт дернул каждого из них связаться с противником, владеющим французским боксом? «Если бы я знал…» – повторял про себя Эрик, массируя свой пах, который приобрел фиолетовый оттенок вследствие полученного в самом начале схватки удара ногой; ту же самую фразу произносил про себя Жюльен, ощупывая ребра. Эрика Летюийе, страдавшего весьма картинно, отвели спать в медпункт. Однако Кларисса не пожелала разделить его страдания, как она недавно разделила страдания Жюльена и как должна была бы поступить каждая порядочная женщина, о чем с озорным видом ей напомнила Эдма Боте-Лебреш, все еще взбудораженная и растрепанная, легонько, но настойчиво подталкивая ее в спину, так что она отвернулась от собственной каюты и направилась в каюту Жюльена… Он же прокрался туда на цыпочках, успев подкупить медсестру и убедиться в том, что его противник погрузился в живительный сон.
Кларисса устроилась на самом краю постели. Она сидела с опущенными глазами, положив руки на колени. «Живое воплощение растерянности», – подумал Жюльен, затворяя за собой дверь.
– Я вас буду звать Кларисса-Растерянность, как деревню… – заявил он.
– А что, есть такая деревня?..
– Нет, – проговорил Жюльен, бросаясь на самое дальнее от постели кресло с уже вполне спокойным выражением лица. – Нет, деревни с таким названием не существует, но могла бы быть.
У него было чувство, что он находится лицом к лицу с некоей опасностью, с хищником или преступником, способным, быть может, против воли причинить зло. Жюльен взглянул на Клариссу сдержанно, а на постель с нежностью, до того откровенной, что Кларисса внезапно рассмеялась.
– У вас вид кота, заполучившего каштаны, припоминаете?.. В басне?.. Ведь есть такая басня, разве нет? Но что такое у вас на шее? Кровь? Кровь!..
Жюльен бросил на свое изображение в зеркале небрежный, равнодушный взгляд настоящего мужчины, заметил струйку крови, сочившейся у него за ухом, и дотронулся до царапины с тем же безразличным выражением лица. Но это безразличие тотчас же превратилось в признательность, как только он увидел, как Кларисса покинула свое убежище, кинулась к нему и обратила на него взор, полный понимания и сострадания, увидел, как она протянула к нему руки и обхватила его голову, сопровождая это потоком нежных утешительных слов, словно он физически нуждается в утешениях. Словно он раненый воин, которого она должна ласкать и опекать. Или ребенок, которого следует холить и лелеять. Лаская Жюльена, Кларисса обнаружила, что в ее объятиях отнюдь не ребенок, а взрослый мужчина, нежный и страстный, и жаждущий не только взаимного наслаждения, но и ее счастья.
Посреди ночи Кларисса наконец ощутила, что избавилась от десятилетнего одиночества. Она желала любить, быть любимой, она уже любила.
– Странно, – проговорила она чуть позднее, – странно, но поначалу, как только тебя увидела, я подумала, что ты гангстер… А потом – что ты американец.
– Но, надеюсь, не то и другое вместе? – поинтересовался Жюльен.
– Нет, по отдельности, – уточнила Кларисса. – А какую роль предпочел бы ты сам?
– Мне бы хотелось быть английским «фликом», – проговорил Жюльен, глядя в сторону, ибо он опасался той минуты, когда, узнав правду о нем, она примет за преднамеренную, отвратительную ложь тщательно охраняемые им тайны.
Поймет ли она, что в определенном смысле рассказываемые им выдумки являются правдой? Не забудет ли, что все его тщательно продуманные планы разработаны ради любви к ней, в единственной надежде, что когда-нибудь он воссоединится с ней, и они будут вместе днем и ночью и станут поверять друг другу свои жизненные тревоги, и тогда Кларисса Летюийе будет крепко с ним связана и не сможет его покинуть, вор он или нет.