– Прошу прощения, я пойду посмотрю, что поделывает мой муж!
Ее уход был воспринят обоими мужчинами и Эдмой (но не Ольгой) как прекрасный пример достойного поведения в брачном союзе, тем не менее они облегченно вздохнули, оставшись вчетвером, и болтали и веселились еще целый час, в течение которого Ольга получила возможность рассказать им обо всем гораздо точнее и детальнее. Отпраздновали они это шампанским. И после шестого бокала Ольга Ламуру призналась обоим своим собутыльникам, что именно она за день до этого отправила телеграмму дружкам-журналистам, – признания этого она вполне могла и не делать, ибо оно явно никого не удивило.
Прибыв в Беджайю, Дориаччи, однако, не привела свою угрозу в исполнение и осталась на «Нарциссе». И вот почему.
Ганс-Гельмут Кройце, далекий от того, чтобы разделить гнев Дивы, узнав о ее бунте и немного подумав, попросил капитана Элледока принять его у себя в каюте. Именно там Элледок держал свой бортовой журнал, который можно было открыть наугад и наткнуться, скажем, на такого рода записи:
«– Куплено 50 кг помидоров.
– Починены подхваты штор в главном салоне.
– Вмешался в спор за своим столом.
– Выброшены 40 кг испорченного филе.
– Приняты 100 тонн мазута.
– Организован прогрев отопительных приборов.
– Встречена стайка дельфинов».
За исключением последней, подобные записи вполне можно увидеть в ежедневнике хозяина гостиницы. Тем не менее Элледок усматривал в них нечто величественное.
Его фуражка на сей раз пребывала не на голове, а на вешалке. Позади капитана, на полках стояли книги с устрашающими названиями: «Как выжить в замерзшем море», «Право пассажира отказаться от ампутации в случае катастрофы», «Транспортировка трупов из порта международного в порт национальный», «Как избежать распространения тифа» и т. п. – все сплошь сочинения зловещего содержания, которые братья Поттэн запретили раскладывать в салонах или каютах пассажиров. Они даже сняли со стены в каюте самого Элледока весьма натуралистическую иллюстрацию: голый, посиневший несчастный пассажир высунул фиолетовый язык, а дюжий матрос с доброй улыбкой (ибо только на нее и оставалось надеяться) топчет его ногами. Этот плакат был сочтен братьями Поттэн деморализующим, и в распоряжении капитана Элледока в качестве напоминания о серьезности возложенной на него задачи остались лишь книги, запрещенные к демонстрации в дневное время, но помещенные в его личную библиотеку для изучения в часы вечерние. И для того, чтобы продемонстрировать свою власть и всю свою серьезность, соответствующую доверенному ему посту, он повелительным жестом указал маэстро на кресло, стоящее напротив, не отрывая при этом глаз от разложенных на столе бумаг (где рекламировалось превосходство карнизных крючков типа Х над крючками типа Y). Удар кулака по этому самому столу заставил капитана вскинуть голову: Ганс-Гельмут Кройце весь побагровел, ибо, при всем его уважении к иерархии, положение Элледока ему вовсе не представлялось таким уж высоким, и вот капитан какого-то корыта сидит, в то время как перед ним стоит великий пианист. Элледок машинально поднялся. Они смотрели друг на друга глазами, налитыми кровью и холестерином, и хотя подобные глаза бывают у людей, находящихся в предынфарктном состоянии, сейчас оба противника производили комичное впечатление.
– Вы хотели что? – пролаял Элледок, выведенный из себя ударом кулака по столу.
– Мне бы хотелось указать вам на выход из тупика, созданного Дориаччи, – заявил Кройце.
И, видя полное непонимание, граничащее с дебильностью, на лице своего собеседника, Кройце уточнил:
– Я знаю двух человек с великолепным слухом, двоих швейцарцев, учеников моей школы в Дортмунде, которые сейчас проводят каникулы в Беджайе. Двоих, способных заменить Дориаччи в любой момент, стоит ей взять ноги в руки.
– А петь они будут что? – пробормотал вконец запутавшийся капитан, листая свое Пятикнижие, свою Библию: музыкальную программу, дерзко нарушенную Дивой.
– Но эти люди не поют ничего: это флейта, и контрабас, и скрипка в двух лицах. Мы вместе исполним несколько трио Бетховена, – проговорил Кройце, вдохновленный идеей возмездия Дориаччи, вынашиваемой им на протяжении шести дней: он уже предвкушал, как этим вечером ее сменят он и двое неизвестных. – Это будет потрясающе!.. – заявил он Элледоку, сидящему над программой, словно над головоломкой (слово «потрясающе» вызвало у него новый прилив недоверия). – Уф!.. Наконец-то прозвучит камерная музыка, – проговорил Кройце, укрепляя Элледока в его опасениях, хотя он сам рад был бы избавиться от Дивы.
Тем не менее ее поручили его заботам… И кто знает, а вдруг, позволив ей покинуть судно, он будет с позором отправлен в отставку?..
– Досадно, – заявил капитан. – Контракт Дивы обошелся очень, очень дорого. Мне это известно. Братья Поттэн рассердятся, пассажиры рассердятся за то, что лишились ее пения.
– Ну, все вы прослушали, как она поет «Лунный свет», и что?.. – надменно произнес Кройце. – «Лунный свет, лунный свет…» – пропел он, пожимая плечами.
– Что? Что? – встрепенулся Элледок. – Да, «Лунный свет, лунный свет…» всем известен… Хорошая музыка, хорошие слова, французская песенка…
– Мы вам ее исполним, – заверил Кройце, самодовольно посмеиваясь. – Ну так вот, капитан, я счастлив, что сумел все организовать.
И они пожали друг другу руки, причем Элледок, имевший привычку до боли стискивать пальцы собеседника, обнаружил, что рука Кройце ему не поддалась, более того, от пожатия его тренированных пальцев у капитана вырвался жалобный вздох. Кройце вышел, и капитан остался наедине со своей программой: «Суа а-ля-Жорж-Санд – Крокеты-де-воляй-Прокофьев – и шербета-ля-Рахманинов», после чего Дориаччи должна была бы исполнить арию из первого акта «Трубадура» – эту строчку Элледок из программы вычеркнул и заменил на инструментальное трио Бетховена в исполнении Кройце и неких Икса и Игрека…
А Дориаччи тем временем складывала вещи. Ей предстояло ехать дальше, петь другим тупицам, быть может, еще более тупым, чем эти бескультурные богатеи. Но сначала она подарит себе восемь дней отдыха. Все эти соображения помогали ей забыть о главном, о настоящем: Дориаччи бежала от Андреа из Невера.
Сам Андреа сидел у изножья постели и глядел на скомканные простыни, на сосредоточенное лицо своей любовницы, запихивающей с помощью горничной свои длинные платья в чемоданы. Время от времени он прикасался к откинутой простыне, как дотрагиваются до песка на берегу, который покидают навсегда, как порой, попав в ноябре в деревню, на закате солнца вдыхают прощальный, разрывающий душу запах собранного винограда, теплый и сладковатый.
Андреа ощущал себя брошенным и безмолвно страдал, но Дива, казалось, не замечала охватившего его отчаяния.
Что касается Клариссы, то ее била дрожь, которую она не силах была унять ни на секунду с того самого момента, как Эрик вышел из ванной в халате, напомаженный и надушенный, и заявил ей безмятежным тоном:
– Ты сейчас такая красивая! Какое прелестное платье!
Обращение на «ты» означало, что этим вечером ей предстоит исполнение супружеского долга. Уже после их духовного разлада с Эриком тело ее не отказывалось от этого долга, она еще не дошла до состояния холодного безразличия при мысли о любовных отношениях. Это было раньше, а теперь у нее был Жюльен, и Жюльена она обманывать не желала, да и не могла, несмотря на то, что первое их любовное свидание прошло далеко не идеально, но она знала, что в один прекрасный день они по-настоящему познают друг друга и что Жюльен это тоже знает. Сама мысль о предстоящей ночи превратилась для нее в пытку. Страх перед Эриком был еще достаточно велик, чтобы она вот просто так лишила его своего тела, которое он считал чересчур холодным, своего лица, которое он называл пошлым. По сути дела, уже в течение нескольких лет Эрик ложился с ней в постель, словно делая ей подарок, порожденный состраданием, а вовсе не желанием.
Но теперь любовь Жюльена, его признания в том, что он жаждет ею обладать, взгляды, которые кидали на нее другие мужчины на корабле, их невысказанное желание, возродившаяся уверенность в собственном обаянии вернули Клариссе ощущение самоценности своего тела (своего тела как некоей собственности, принадлежащей исключительно ей самой, и его желания и нежелания, до того казавшиеся ей дерзкими и недозволенными, теперь представлялись ей абсолютно законными). На протяжении многих лет она дарила Эрику малоценимое им достояние, каким являлось ее тело, но теперь она не могла отдать ему то, что принадлежало Жюльену. Стоит ей переспать с Эриком, как она тем самым обманет Жюльена, станет проституировать собственное тело, отречется от самой себя. Ее мужем, любовником и защитником был Жюльен, осознала вдруг Кларисса благодаря тому отвращению, которое в этот миг вызвал у нее красавец-блондин Эрик.