Во всяком случае, этот обед позволил Жюльену Пейра, уже начавшему строить воздушные замки, иными словами, рисовать себе семейную жизнь с Клариссой, бывшей Летюийе, вновь ставшей Барон, а вернее урожденной Барон, супругой Жюльена Пейра, у которого денег куры не клюют и который отказался от всех сантимов и от всех миллиардов богатого семейства, отказался категорически во избежание каких бы то ни было сомнений со стороны Клариссы, предмета его безумной любви; этот спокойно протекавший обед позволил Жюльену Пейра, заранее решившему отказаться от денег семейства Барон, продумывать требующие серьезного умственного напряжения комбинации и махинации. Короче говоря, Жюльен решил доверить своего Марке заботам Чарли Болленже, идеального посредника для подобного рода сделок, посредника, гораздо более подходящего, чем сам Жюльен, который уже украдкой назвал ему невероятно низкую цену за картину, объяснил причины назначения столь малой цены и обстоятельства приобретения этого полотна, обстоятельства невероятно сложные, которые Жюльен, разумеется, мог открыть только бедняге Чарли; кроме того, Жюльен заставил его выслушать рассказ о своей страстной любви к этой картине и о том, что только весьма печальные обстоятельства заставляют его расстаться с нею; и, в конце концов, он чуть ли не силой вынудил Чарли пройти вместе с ним в его каюту: и там, открыв чемодан, он извлек эту картину, обернутую газетной бумагой, уложенную между двух рубашек и закрепленную двумя парами обуви, словно только так позволительно перевозить настоящие, великие произведения искусства; более того, он сумел безоговорочно убедить Чарли в том, что один из лучших в мире Марке находится на борту «Нарцисса» и что любой из пассажиров, располагающий всего-навсего несчастными двадцатью пятью миллионами старых франков, мог бы обменять их на эту картину, которая, фигурально выражаясь, стоит тысячу, а продается за две сотни… причем это было засвидетельствовано полдюжиной документов, подписанных именитыми экспертами, которых никто не знал, но о которых все слышали. Расставшись с Чарли, Жюльен был уже уверен, что тот немедленно начнет рассказывать о столь потрясающей возможности счастливым и богатым пижонам, обретающимся на судне, тем более что он взял с Чарли почти что клятвенное обещание никому об этом не говорить.
Лишь где-то в два часа ночи, вытянувшись на своей кушетке, Эрик начал разрабатывать план подрывных действий.
Но более всех пострадал от разворачивающихся на судне интриг, по крайней мере, в эту ночь, вовсе не Эрик, а ни в чем не повинный Симон Бежар.
Возвращаясь в каюту, Ольга давным-давно осушила слезы, тем не менее, пару минут колебалась прежде, чем отворить дверь. Войдя, она обнаружила Симона Бежара в голубой шелковой пижаме с аккуратно причесанными волосами, скорее бронзовыми, чем рыжими, сидящего на аккуратно застеленной кушетке и глядящего на нее плутовскими и одновременно наивными глазами, сверкнувшими от радости при виде ее; на столике между кушетками ее ожидала бутылка шампанского; и впервые она испытала нечто вроде благодарности к Симону. Он-то, по крайней мере, не принимает ее за «шлюшку, подделывающуюся под интеллектуалку». И на миг ей захотелось рассказать ему все, рассказать о своем унижении, о своей обиде; ей захотелось, чтобы он зализывал ее раны и отомстил за ее поруганную гордость, как умоляло поступить юное униженное создание Марселина Фавро. И без сомнения, если бы верх взяла она, то отношения между Ольгой и Симоном могли бы в корне измениться, но победила Ольга, которую унижение терзало значительно меньше, чем жажда мести. Она уже оправилась от удара и горела желанием дать сдачи и, возможно, поэтому сочла необходимым рассказать Симону со всей безжалостностью не о событиях этого дня, а о вечере на Капри, не скрыв от него никаких подробностей, за исключением, само собой разумеется, скуки и отсутствия романтики. Ошеломленный Симон Бежар долгое время молчал, не находя в себе сил взглянуть на нее, а она в это время резкими движениями снимала одежду, смущенная и растерянная собственным признанием, а также его полной бесполезностью. Что до Симона Бежара, то он был оскорблен не столько тем, что она переспала с этим мерзавцем Летюийе, сколько самим ее рассказом, тем, что она навязала ему правду, о которой он не спрашивал и которая, как ей было известно, будет для него болезненной. Больше всего его уязвила не измена Ольги, но ее безразличие к нему, равнодушие к его чувствам, о чем свидетельствовала эта жестокая откровенность. Ольга говорила, не поворачиваясь к нему, и в попытке сломить его молчание, в конце концов, произнесла ханжеским тоном:
– Я слишком уважаю тебя, чтобы что-либо от тебя скрывать, Симон.
На что он, не сдержавшись, ответил с горькой резкостью:
– Но ты недостаточно меня любишь для того, чтобы уберечь меня от боли.
Ольга отреагировала на его слова тем, что внезапно из смиренной грешницы превратилась в гордую и обидчивую Ольгу Ламуру, родившуюся в Турени в богатой буржуазной семье, которая, несмотря на все свои пороки, блюла собственную честь.
– Ты, быть может, предпочел бы ничего не знать? – осведомилась она. – Оставаться обманутым, чтобы люди смеялись у тебя за спиной? Или узнать обо всем этом от здешнего соглядатая Чарли?.. В этом случае ты бы закрыл на все глаза, не так ли? Как я полагаю, попустительство – вещь весьма распространенная в кинематографических кругах…
– Напоминаю тебе, что в этих кругах ты вращаешься уже восемь лет, – заявил Симон Бежар помимо собственной воли, ведь сейчас он жаждал чего угодно, только не скандала.
– Семь лет, – уточнила Ольга. – Семь лет, в течение которых я так и не смогла преодолеть отвращение к жизни втроем, к лицемерию и пьянкам-гулянкам. Если ты любишь именно это, то, если хочешь, занимайся этим без меня…
Однако Симон уже поднялся, белый от гнева, и Ольга отступила на шаг, увидев перед собой это незнакомое и искаженное яростью лицо.
– Если мы спим втроем, – заявил Симон, – то не по моей вине, верно? Не я привел третьего, верно? Не думаешь ли ты, что…
Гнев переполнял Симона, и Ольга, загнанная в угол, разразилась криками, что тотчас же успокоило Симона, ибо на скандалы у него всегда была аллергия. И она повторила свой прежний вопрос, не удосужившись ответить Симону:
– Ты мне так и не сказал, Симон: ты человек свободный на попустительство или нет?
– Конечно, нет, – проговорил он. – Либо ты прекращаешь всю эту историю, либо я тебя высаживаю в Сиракузах.
И в этот момент он действительно готов был это сделать, настолько унизительным показалось ему страдать из-за этой лгуньи и пошлячки. Ольга это почувствовала и тотчас же представила себя в сицилийском аэропорту, одну, с чемоданом в руках; а затем воображение перенесло ее дальше, и она увидела, как ей предпочли другую молодую актрису, которая и появилась в следующем фильме Симона Бежара. «Я с ума сошла, – подумала она. – У меня же с ним еще два неподписанных контракта, а я развлекаюсь с этим противным мужланом и обо всем рассказываю Симону… Надо взять себя в руки…» И она взяла себя в руки, точнее, вцепилась в руки Симона, оросила их чистыми слезами, содрогаясь от рыданий, столь натуральных, что осчастливленный Симон заключил ее в объятия и стал утешать, страдая из-за мелодраматических выдумок, которые она бормотала, уткнувшись ему в шею. Вскоре, однако, он стал прислушиваться не к ее словам, а к ее губам, и спустя еще немного времени он уже не слышал от нее ничего, кроме криков экстаза, которые не открыли ему ничего нового.
Потом, когда он неторопливо курил, лежа на спине и уставившись глазами в прозрачный иллюминатор, прямо в темноту, задремавшая Ольга шевельнулась и положила руку ему на бедро, постанывая от удовлетворенности, которую он принял за стон счастья; он склонился над лицом этого послушного ребенка, любви которого он желал больше всего на свете. Затем он попытался уснуть, у него ничего не вышло, тогда он снова зажег свет, взял книгу, закрыл, погасил свет. Ничего не получалось. Через два часа ему пришлось это признать.