— Я был прав. Серьезного трения нет. — Герр Эрик Крог.
Комната кишела женщинами, и ему были неприятны любопытство и тайная алчность (богатейший человек в Европе), с которыми они обратили к двери свои старые, гладкие, ярко раскрашенные лица, похожие на картинку в древнем молитвеннике, сберегаемые под стеклом и раскрытом всегда на одной и той же странице. Посланник пользовался успехом у пожилых дам. Сейчас он хлопотал у серебряной спиртовки (он всегда сам разливал чай) и в следующую минуту, кивнув Крогу, уже цеплял серебряными щипчиками ломтики лимона.
— Сегодня торжественный день, мистер Крог, — сказала женщина с ястребиным лицом. Он часто встречал ее в миссии, привык считать родственницей посланника, но никак не мог вспомнить ее имени.
— Торжественный день?
— Новая книга стихов.
— А-а, новая книга стихов. — Она взяла его под руку и увела к хрупкому столику — «чиппендейл»; в противоположном углу посланник разливал чай. «Чиппендейл» и серебро задавали тон в обстановке; нездешняя комната, но лояльная, как интеллигент-иностранец, что свободно объясняется на чужом языке и усвоил местные нравы и манеры; впрочем, не настолько, чтобы Крог чувствовал себя как дома.
— Я не понимаю поэзию, — неохотно проговорил он. Он не любил признаваться, что есть вещи, которые он не понимает; он предпочитал узнать мнение специалиста и высказать его как свое, но, окинув взглядом комнату, убедился, что помощи ждать неоткуда. Перезрелые дамы английской колонии щебетали вокруг чайного столика как скворцы.
— Посланник расстроится, если вы не взглянете.
Крог взглянул. Книгу открывала репродукция с портрета работы Де Ласло: прилизанная серебряная голова, довольно застенчивые любознательные глаза в сетке морщин, наливные щечки. «Виола и лоза». — Виола и лоза, — прочел Крог. — Что это значит? — То есть? — удивилась дама с ястребиным лицом. — Это виола да гамба и… вино.
— Английская поэзия, по-моему, очень трудна, — сказал Крог. — Но вы должны немного прочесть. — Она сунула ему книгу; из чувства уважения к иностранкам он повиновался, застыв с книгой в высоко поднятой руке: «Памяти Даусона», за его спиной позвякивал фарфор, звенел колокольчик хозяйского голоса.
Рассыпав роз невянущих букет
И в кружке утопив хандру,
Я вижу через память лет
Лишь тени наших уличных подруг…
— Нет, — сказал Крог. — Нет. Непонятно. — Ему было не по себе. Точность — это качество он ценил превыше всего: точность машины, точность в отчете. Временами, рассуждал он, мужчине нужна женщина, как бывает необходимо иногда засекретить активы или скрыть реальную стоимость акций, но нельзя же объявлять об этом во всеуслышание, и он недоверчиво покосился на посланника, грызшего миндальное печенье. Его утомляли манеры, которые он не понимал, ничего не говорившие ему слова, и уже во второй раз за этот день он вспомнил свою однокомнатную квартирку в Барселоне и маленькую модель, принесшую ему богатство, огромное богатство, огромное влияние — и эту скуку и тревогу тоже. Сейчас он вышел на американский рынок, и надо равняться на Америку.
Он вспомнил Чикаго. Он был счастлив в Чикаго; в ту пору там не знали гангстерской войны. Это было давно, еще до Барселоны; но почему он там был счастлив — он не мог вспомнить. В памяти остались только скованное льдом озеро, комнатка с подвесной койкой, мост, где он работал, и как однажды ночью шел снег и он купил бутерброд с горячей сосиской и, укрывшись от ветра, ел его под аркой моста. Наверное, у него были приятели, но он никого не помнил, наверное, были девушки, но он не помнил ни одного лица. Он был тогда сам по себе.
А сейчас он себе не принадлежал, он ощущал бремя своего положения даже здесь, в этой светлой воздушной комнате с белыми стенами, под неотступным взглядом посланника поверх спиртового чайника. Он уже знал, что вскоре его ждет привычный допрос: каковы перспективы с каучуком? есть ли вероятность бума в отношении серебра? Кофе Сан-Пауло, мексиканские железные дороги, реформы в Рио, и в итоге благодарственная жертва, своего рода покровительство: я велел своему маклеру купить на двести фунтов акции вашего нового предприятия, словно Эрик Крог должен чувствовать бесконечную благодарность автору «Виолы и лозы» за доверенные взаймы двести фунтов. Голоса накатывали волнами, разбивались о фигуру посланника, выпрямившегося перед своим рокингемским фарфором, слабеющим журчаньем подбирались к Крогу, замирали в нескольких шагах, стремительно возвращались вспять, вздымались и рассыпались над чайным столиком. Его покинула даже дама с ястребиным лицом; она не лучше других могла поддержать финансовую тему; ни его терпеливое бодрствование в опере, ни степенные фокстроты с Кейт в избранном обществе, ни вечерние приемы в окружении шкафов с собраниями сочинений — ничто не могло убедить их в том, что у него такие же интересы, как у них. И что же, думал он, наугад раскрывая «Виолу и лозу», — они правы: я ничего не смыслю в этих вещах. Сюда бы Кейт.
Лакей отворил дверь и неслышно направился в его сторону. — Междугородный разговор с Амстердамом, сэр. — Эти слова зарядили его энергией, он снова почувствовал себя счастливым, выходя из гостиной и через радужную картинную галерею следуя за лакеем в кабинет посланника. Он выждал, когда человек уйдет, и взял трубку. — Хэлло, — сказал он по-английски. — Хэлло. Это Холл? — Ответил очень слабый, очень ясный голос, выскобленный, вычищенный и выглаженный расстоянием:
— Это я, мистер Крог.
— Я говорю из английской миссии. Прежде всего: что на бирже?
— Они до сих пор выбрасывают.
— Вы, конечно, покупали?
— Да, мистер Крог.
— Цену сохранили прежнюю?
— Да, но…
Да, но… — все тот же неуверенный голос с едва заметным акцентом кокни, он не переменился со времени их тесной квартирки в Барселоне. Говорю тебе, серьезного трения нет. Да, но… Он почувствовал раздражение против Холла; кроме преданности, других достоинств у него нет; странно, ведь в свое время они были близкими приятелями, называли друг друга Джим и Эрик (не как сейчас — Холл и мистер Крог), одалживали друг другу выходной костюм, пили вино в погребке возле арены для боя быков. — Продолжайте покупать. Не давайте цене спуститься ниже, чем на полпроцента.
— Да, мистер Крог, но…
Не полагайся Крог на него, как на самого себя. Холл, а не Лаурин был бы сейчас директором. Холл и Кейт. Кейт и Холл.
— Слушайте, — сказал Крог. — Сырье это почти никакой ценности не представляет. Будет только лучше, если мы его приберем к рукам. Надо избежать вопросов. — Холлу нужно все объяснять, как ребенку. — Если ИГС осилит…
— Безусловно, осилит. Сейчас у нас Румыния, через неделю-другую пойдет Америка.
— Деньги поджимают.
— Деньги я всегда достану.
— Три минуты, — объявила станция.
— Одну минуту, — заторопился Холл, — у меня еще.
— Что такое?
— Три минуты.
— Донген… — Голос Холла отхватили, словно кусок жести ножницами; телефон свистнул, застонал, донес умирающий голос: «Une femme insensible» — потом все затихло, и в дверь постучали. — Войдите, — сказал Крог.
— Дорогой мой, — посланник просунул в дверь голову и на цыпочках вошел в комнату, — я не хотел вас беспокоить, но пришлось сбежать от этих граций. Одна растяпа отбила край у чашки. Ах, я вижу, вы еще говорите. — Нет, — сказал Крог, — я кончил, — и положил трубку. — Мученик, — продолжал посланник, — все время на телефоне. Деньги, цифры, акции — с утра и до ночи. Вчера вы даже не выбрались в оперу — это правда?
— Да, — ответил Крог. — Собирался, но дела помешали. — На днях, — сказал посланник, — я приобрел акции вашего последнего выпуска.
— Очень вовремя, — сказал Крог.
— Я, разумеется, даже не рассчитывал успеть. В этих делах я не очень расторопен. Я поразился, мой дорогой, что списки еще были открыты. То есть — после двенадцати часов.