Литмир - Электронная Библиотека

Среди черных кудрей у Вали чуть проступила лысина, она проглядывала как-то выпукло, словно на голове, у Вали взросла небольшая жировая подушечка, лысина, впрочем, почти была незаметна, если не придираться. Еще я впервые обратила внимание, что старший брат мой невысок, даже, пожалуй, едва дотягивает до среднего роста. Но опять же — разве в этом дело? Коричневые глаза были по-прежнему хороши и плавились сейчас нежностью. Морщинок на лице почти не было. Так сейчас вспоминаю, будто встретилась со стариком, Вале сорока еще не было. Нет, не поэтому я бы его не узнала. Пропала светлая и легкая его победительность, вот — видимо — что пропало. Что-то случайное появилось в попрежнему точных и быстрых его движениях, в повороте головы, в жестах, как если бы он вдруг случайно попал в этот город, куда все жаждут, случайно зашел в аэровокзал и случайно встретил меня. Но обрадовался. Как я поняла позже, когда Вали уже не было, это была крайняя внутренняя сосредоточенность — до полного отстранения от мира, но я, которой это состояние так знакомо, в Вале его тогда не узнала. Я просто охнула, что он — изменился, вот и все.

Его двухкомнатная квартира поразила меня полным отсутствием не уюта даже, а каких бы то ни было признаков человечьего жилья, избушка охотника Поротова на Таймыре была просто светским будуаром по сравнению с Валиной квартирой. Хотя было солнце, балкон, южная пышность неба и каштанов в окна. Валя встретил меня цветами, но я с трудом нашла банку, чтобы ткнуть их туда, и едва отыскала место, чтоб эту банку потом поставить. Всюду были какие-то чертежи, листы, рулоны, расчеты. В первой комнате, сильно себя стесняясь, сбоку приткнулся письменный стол, но завален был он безнадежно железками, ели мы потом в кухне на подоконнике, стола в кухне не было. Чтобы сидеть, водилось три табуретки, их можно было — при большом желании — изловить среди бумаг и железок. Валя сразу же пояснил, что сидеть удобнее на полу. Я это люблю, но оказывается — когда есть другие возможности, кресла и стулья, каковые приятно отринуть как стандарт. В этой квартире я впервые сидела на полу безо всякого удовольствия.

Валялся спальник, он выглядел обжитым. Точно, тут Валя спал. В другой комнате даже стояла кровать, она была, что называется, койка — узка, железна, я такую не думала встретить на воле, думала — они давно исключительно в музеях, чтоб посетители чувствовали победное шествие прогресса, сравнивая эту утлую койку со своим роскошным бытом. Я на этой кровати две недели спала, так и не смогла к ней привыкнуть, просыпалась с ощущением, что сплю на заборе, поворачиваться — даже во сне — боялась. Зато в обеих комнатах, хищно и широко занимая их, стояло у брата моего по станку. Если он не чертил, то торчал возле этих станков. Поразительно, что я такое тогда была, ибо так даже и не спросила, как называются эти станки. Ничего не помню про них, кроме всевластности их и габаритов.

Холодильник был пуст, не нашлось даже хлеба. Арбуз и виноград для меня Валя гостеприимно закупил. Сам их не ел, сказал равнодушно: «Терпеть не могу ягод…» Впихнуть в него какую-нибудь еду, как я потом убедилась, было делом необоримым. Он пил черный чай, курил сигарету за сигаретой, бегал между станками, сличал свои чертежи и вполголоса, забывая, что я тут есть, складывал, делил и извлекал из чего-то, вовсе мне тогда безразличного, корни и степени. На второй день выяснилось, что в доме есть телефон. Он случайно вывалился из-под какого-то рулона. Валя небрежно затолкал телефон обратно. Я так и не услышала, чтобы этот телефон вдруг когда-нибудь сам подал голос, хоть был он исправен, и я — например — звонила домой. Пока я разговаривала по телефону. Валя прекращал пилить, чем-то жужжать и греметь своими станками. Пережидал с видимым трудом. Я перестала потом звонить: ходила на почту.

«Ну, рассказывай, как ты…» — наивно разлетелась я в первый день, пока моя наивная любознательность еще не была раздавлена молчаливым и беспощадным режимом Валиной жизни. «Я хорошо», — осторожно сказал он. «И чего делаешь?» — «Сутки работаю на дебаркадере, сменным механиком, трое суток дома». — «Врешь!» — удивилась я. Во мне жила еще удалая его моряцкая жизнь, отлеты-прилеты, ремонты главного двигателя, навигация, стихи, друзья во всех городах. «Почему — вру? Мне это удобно. Мне нужно много времени». — «Для чего?» — оживилась я. Мне тоже нужно было много времени, чтоб ездить, соваться не в свое дело, лезть, куда не просят, мучиться, что свое дело — не делается либо делается — не так, как я хочу от себя. Это мне уже было ближе. «Для главного», — сказал Валя. «А чего — главное?» Наконец-то хоть я узнаю! «Да тебе вряд ли это интересно…»

Теперь-то я понимаю, что ему хотелось рассказать, он бы мне рассказал, понастойчивей я спроси, прояви я хоть каплю… Не знаю даже — чего. Хоть бы живой любознательности, что ли, брат все-таки, не чужой. Он даже начал: «Я, понимаешь, кажется одну штуку нащупал. Еще, конечно, думать и думать. Но если удастся довести до конца, если я прав…» Коричневые глаза расширились и ласково втянули в себя листы ватмана, железки, станки эти идиотские, гайки… Мне даже глядеть на все это было тошно! Вот уж действительно была идиотка! Хоть Валя ни слова не говорил тогда о моей глупости, что так любил раньше поминать, это его не занимало. «Если я окажусь прав, то…» Тут он увидел, что я умираю от скуки. Что мне это даром не надо. И с приплатой. Он осекся мгновенно. Я облегченно вздохнула. Больше Валя со мной про это, свое-единственное, даже не заговаривал. Что за штука это была? Что за идея, перевернувшая жизнь? Как я могла не расспросить, не попытаться понять, даже — не попытаться…

Нет, не могу себе представить! Как же эгоистично и тупо была я тогда переполнена собою, чтоб даже ничем не поинтересоваться, на чем мой брат сгорал? Была. Не поинтересовалась.

Купалась. Бродила по городу. Нашла себе беспечных и веселых людей. К Вале домой их не приводила. Теперь-то я понимаю, что мне стыдно было этим энергичным и уверенным людям показывать моего погрязшего в ерунде, оторвавшегося от настоящей жизни, нелюдимого брата, о котором я им сама же рассказывала — как о фейерверке. Они думали, он и сейчас такой. Пусть думают! Я им своего старшего брата раскрашивала — будь здоров, мне опять, как на Бахчисарайской турбазе, завидовали, что у меня такой брат. Ясно, что его невозможно было показывать! Рядом с Валей я чувствовала лишь тягостную скуку — пришел с дежурства, спит, выпил свой чай, встал к идиотскому станку, станок ревет, в ушах у меня гудит, тишина — значит кинулся к столу, опять чего-то считает.

Валя пытался, чтоб мне было — хорошо. Иногда играл для меня на гитаре и пел туристские песни. Это еще было хуже. Скука делалась просто непереносимая. Играл он так же: посредственно, раньше я внимала с восторгом. Сейчас думала — не можешь, нечего и бренчать. Все кругом играют давно на гитарах, это ж давно — не Бахчисарай. Он даже этого не понимает! Замшел. Забурел. А песни его! Давным-давно их даже первокурсники стесняются петь, эти допотопные самоделки. Разве такие теперь поют? Неужели и этого не понимает? А Валя, как я теперь-то знаю, только в эти минуты и отдыхал. У него делалось ностальгически-мечтательное лицо, живой румянец пробивался на скулах, глаза разгорались, будто уже потрескивали, как костер, и на весь его облик падал словно бы отблеск наших былых походных костров, легких стихов, легких свиданий Валиных с красивыми девушками. Валя взглядывал на меня, чтоб я разделила его отблеск, порадовалась. Я в эти минуты думала, что брат мой давным-давно кончился, его — нет, как же убог и бездарен этот его застарелый — мертвый — туризм, и как ужасно, что именно его, которого я помню столь блестящим, всемогущим и ярким, приходится мне жалеть сейчас снисходительной жалостью…

Одесса быстро приелась. А главное, я уже поняла, что меня потянуло именно в Одессу, не Валя же, сейчас мне казалось, что с Валей я все знала заранее и Валя, такой, не мог же меня сюда потянуть. В Одессу меня привела — только близость этого города к городу Измаилу, где Умид Аджимоллаев был на своей последней практике, мы с ним собирались поехать вместе, не помню уж — почему не вышло, он поехал с Валеркой Сабянским, там, в Измаиле, у Умида произошла какая-то история с редактором газеты, Умид влез во что-то, что больно задело интересы редактора, это была женщина, Конина, фамилию ее я никогда не забывала, с практики он вернулся в Ленинград раньше, чем предполагалось, бросил ее, у меня хранится тощая папка с материалами этой практики, Умид, как студенту и полагалось, записывал каждый день, что он делал, он записывал шире — что делалось в редакции, какие и почему материалы его не пошли, напротив его записей, на полях, как врезаны в пожелтевшую бумагу примечания Кониной: «Чушь!», «Это самый настоящий поклеп!», «Это мы еще посмотрим», «Измышления зарвавшегося юнца», примечаний там много, под каждым Конина расписалась: «Н. Конина», почерк у нее разборчивый. Мне давно хотелось — поглядеть в глаза этой женщине.

95
{"b":"110503","o":1}