Все, главное, потом было, как они говорили. Рыжика только тогда удалось убрать, когда Немаева повысили в Москву. Через три, кажется, года. Жена Света к тому времени подустала, семейная жизнь в доме едва уж держалась. Рыжику простенько и со вкусом состряпали — вроде — «аморалку», он оскорбился и уехал. Жил потом пару месяцев у Тамары в Мурманске, обеды готовил, ночью все обсуждали, как ему дальше жить — бороться за свое незапятнанное имя на родном комбинате или плюнуть, возвращаться туда или нет, налаживать отношения со Светой, дочь же растет, или уже бессмысленно, к «аморалке» и она приложила руку, не без нее. Тамара, в защиту Рыжика, написала в молодежной газете целый подвал, на подвал пришла куча писем, комбинат и не думал на него реагировать, руководство сменилось почти целиком, а новые люди — новые песни. Рыжику тамарино творчество очень понравилось: «Ууу, я какой! Пойду в зеркало погляжусь. Ничего себе эпитафия!» Пока судили-рядили, как дальше Рыжику жить, его затащили как-то в Арктическое пароходство, он сразу понравился, ему сразу понравилось, скоро был уже там освобожденным секретарем и почти сразу ему дали комнату возле театра…
Это все — потом. А пока они жили себе да жили. Жить было интересно. В комитете до часу ночи толкался веселый, горластый народ, новичка вели сразу к Володе Рыжику, новичок сразу в него влюблялся, вдруг начинал рисовать в стенгазету, давать полторы нормы, красить все в цеху в разный цвет, этим тогда только-только начали увлекаться, открыли при комбинате молодежное кафе, назвали «Заходи», люди постарше посмеивались на Володькину наглость, какое еще «Заходи», когда надо «Огонек», ничего, быстро поправят, но никто почему-то не поправил, сам Немаев плясал на открытии, из тонизирующих напитков все пили только кофе, орали, Володька был почему-то в волчьей картонной маске и в махровом халате, маска ему мешала, Володька сдвигал ее на лоб, резинка была тугая, от ушей к глазам шли красные врезины. Тамара была зачем-то в чалме, в блестящих тапках с загнутыми носами, гадала всем по руке, недавно попался рваный учебник хиромантии, нагадала Стасу Якимову длинную жизнь и ужасную смерть от брюнетки, Аньке Анисимовой — запор, Анька вдруг заплакала и побежала на черную лестницу, ее вернули, главный бухгалтер Дьяков, старик, читал свои стихи про любовь, ужасно слабые, но все кричали — как здорово, и Тамара кричала громче всех, действительно — было здорово, стихи, писклявый голос старика Дьякова, громадная его жена в расписной шали с кистями, всё.
По ручью Суматошке, в тридцати километрах от комбината, открыли новое месторождение, говорили — богатое, говорили — переплюнем Норильск, оно быстро себя исчерпало, тогда — не знали, был только общий восторг. Тянули дорогу в сопках, комсомольцы работали сверхурочно, тьма была белых грибов, их набивали в кузов, «штаб» выпускал ежедневные «молнии», кругом — красно от брусники, ватман, брюки, лица — в пыли и в брусничных брызгах. На глазах рос новый поселок — Суматошка. Строители жили в вагончиках у подножья Крутой сопки, туалет поставили на склоне возле ручья. Ночью прошел в сопках ливень, туалет уволокло вместе с глиной, скинуло в Суматошку. Сколотили новый, подстраховали тросами, назначался теперь дежурный: «ответственный по тросовому хозяйству», так говорили. Рудник Суматошка уже выдавал руду. При открытии рудника погиб один человек — Стас Якимов, взрывник, которому Тамара нагадала длинную жизнь и ужасную смерть от брюнетки. Стас дружил с Олечкой Мирзоянц с обогатительной фабрики, Олечка была смугла и черна. Он тогда закричал: «Так вот где таилась погибель моя!» — схватил Олечку за руку, с хохотом они врезались в танцующий круг, были в нем самыми легкими и неукротимыми, держали первое место на комбинате по парным танцам. Стаса Якимова хоронили на Суматошке, в закрытом гробу. Гроб долго несли на плечах. Играл оркестр, говорили речи, менялся почетный караул. Рыжик дважды пропустил свою очередь говорить, мотал головой, отходил. Вдруг вклинился без объявления: «Ребята, смерть вырвала из наших рядов Стаса Якимова. Мы этот рудник назовем его именем!» Володька рубанул рукой в воздухе. И рука его вдруг упала. Вдруг он тихо сказал: «Я со Стасом дружил, все знают. Как это — вырвала? Я не понимаю. Это не может быть. Я в это никогда не поверю…» После Володьки никто говорить не смог. На следующий день в рудничной раздевалке уборщица Григорьевна сказала Тамаре: «Теперь Суматошка — людское место: есть своя могила. Пока нет могилы, место еще не людское, хоть сколько домов напоставь да плакатов повешай…»
Вдруг посреди полярной ночи, когда дым примерзает к трубам, северное сиянье — к звездам и в черноте свет стоит над фонарем как блестящая ледяная сосулька, объявлялись по комбинату «ночи комсоргов». Комсорги — по-спортивному в куртках, но в валенках, конечно, и с рюкзаками, тогда мало кто ходил вообще с рюкзаком, не было еще моды, — сбегались в ноль-ноль часов к комитету, тесно набивались в вездеход, ехали куда-то во тьму, в сопки, на волчьи куличики, ставили там палатки, тоже еще этой моды не было, жгли костры, стреляли — на меткость и скорость, плюнешь — плевок на лету замерзает, ползали в снегу, боролись, бегали наперегонки, потом отгадывали шарады, играли в слова на сообразительность, это было по Тамариной части, даже лекции там ухитрялись читать и слушать, чтоб комсорги были в курсе мирового прогресса и «не бурели», как выражался Рыжик, а то сидят по теплым цехам да по теплым рудникам, надо их «гнобить», тоже его выражение, а то взносы начнут собирать по телефону и на «вы» разговаривать со своими ребятами, у Володьки все комсомольцы были — «ребята» и на «вы» он не любил, не получалось у него.
В комитет как-то посреди рабочего дня ворвался парень в рабочей спецовке и швырнул на пол, Володьке под ноги, комсомольский билет: «Отказали! Хватит! Я знаешь где это все видал?» Тамара читала в кресле, в дальнем углу, подняла голову на особо визгливую ноту: «…Знаешь где?..» — «Подыми», — тихо сказал Володька. — «Хватит! — заорал парень. — Не верю. И тебе не верю. Ноги моей тут больше не будет! Сегодня же ночью!» Ночью, раз в сутки, уходил поезд на Мурманск, урезанный, три вагона. «Подыми», — повторил Володька. И что-то еще он тогда сказал, понизив голос до шепота. Что? Что он тогда сказал? Тамара застыла в кресле. Не расслышала? Или сразу забыла от страстного напряжения — помнить. Вырубилась? Как у нее бывает, если особо острый момент. А все, что крутилось и кипело тогда вокруг Рыжика, было тогда для Тамары главным. Володька был главный человек на земле, вернее — он был тот главный, огненный центр, вокруг которого вращалась Земля. Что он сказал? Нет, выруб. Какие были слова? Что было за дело, в котором тогда отказали? Кто отказал? Почему это было так важно?
Нет, не вспомнить.
Услышала только: «Подыми. Или я сам сейчас подыму». Парень медленно, как в замедленной съемке, нагнулся и медленно поднял. Но лицо было ощеренное, остро торчали скулы. «Куда поедешь?» — спросил Володька. «К матери пока, в Астрахань». — «Знаешь, как мы с тобой давай решим», — вскинул на него Рыжик сузившиеся глаза, щели, из щелей — свету больше. «Я уже решил». — «Давай решим так. Ты останешься ровно на одну неделю. Я сам все сделаю. Сам!» — «Ничего ты не сделаешь. Хватит!» — «Сделаю. Ты эту неделю будешь рядом со мной, куда я — туда ты. Понял? Больше от тебя ничего не надо. Если ровно через неделю ты так же будешь думать, нам всем цена грош и я сам билет тебе на поезд куплю. До Астрахани. Договорились?» Что же было за дело? Что? Что? Нет, выруб. «Да ничего это не изменит, Рыжий», — отмахнулся парень устало. «Одна неделя! Можешь ты мне эту неделю подарить?» — «Могу», — мрачно сказал парень. И шагнул к выходу. «Куда? — вскочил Рыжик. — А договор? Где я, там и ты». — «Шустрый ты, Рыжий, — парень коротко засмеялся. Но и смех был злой. — У меня смена еще не кончилась». Рыжик секунду подумал. «Ладно. Буду ждать в вашей раздевалке». — «Не сбегу, не бойся», — усмехнулся парень. «Ничего, я встречу, — сказал Володька. — Встречать не провожать, это я люблю».