И ведь правда, что самая тяжелая и неблагодарная работа была — уговорить Вас, хоть Вам, сознайтесь, ужасно хотелось остаться и невыносимо даже было подумать, чтобы уйти всерьез. Вы же без школы жизни своей не мыслите! Но упрямство, текинский ишак повесился бы от зависти, кабы было на чем в пустыне! Я Вам как-нибудь о нем специально расскажу, только напомните. Вам было тогда совершенно ведь наплевать, сколько людей из-за Вас ночи не спало, нервничало, хлопотало и унижалось. В роно. В гороно. Не знаю — где еще. Наплевать, что директор клялась и божилась — примерно Вас потом наказать, лишь бы от Вас отстали, обещала обвесить Вас выговорами с занесением в личное дело и куда угодно с головы до пяток, по выговору — на каждую пуговицу Вашего костюма в серую клеточку. Лишь бы Вас только никто не трогал и в школе бы было спокойно, вот до чего упрямством своим довели Вы тогда эту несчастную женщину, которой всегда, со свойственным Вам тактом, говорили правду, только правду и ничего, кроме правды.
А уговорила Вас — нет, даже не Маргарита, а — совсем для всех неожиданно — Нина Геннадиевна Вогнева, тогдашний завуч. Я как-то, в мягкую минуту, спросила Геенну: «Как вы тогда уговорили Васильева забрать это идиотское заявление?» О, стальные глаза блеснули лукавством! «Противно вспомнить, — сказала Геенна Огненная, ныне директор. — Но уговорила!» И засмеялась так чисто и хорошо, как у Нины Геннадиевны редко теперь бывает: без подтекстов. Значит, до сих пор числит это деяние среди крупнейших своих побед, а уж Геенна Огненная, будьте уверены, знает цену и иерархию собственных достижений, Ваших — тоже, что делает честь ее административному чутью. Поэтому, может, она как раз на месте в директорском кресле? Вас туда не засунешь. Да Вы и не усидите. С улицы зазывать — тоже гарантии нет, что затащишь именно того, кого нужно и кого душа жаждет.
Ну, а как я сама, к примеру, стала бы разговаривать с тем восьмиклассником, которого надо выпустить, а он, например, не хочет ничего ни знать, ни делать? Она тогда ворковала. А я бы — чего? Если бы на меня так же, как на нее, давили со всех сторон, снизу, сверху, с боков? И чего бы я подавала в сводке при Ваших восемнадцати двойках за полугодие в девятом «Б», если бы меня публично убивали и мордовали даже за одну-единственную двойку? Нет, свою кандидатуру снимаю начисто. Не гожусь. Не усижу. Не имею педагогического образования. Ничего не умею, ничего не знаю и никому ничего не скажу. Но ведь если учитель высок, по определению, то и директор обязан быть высок, поскольку он же тоже учитель. Коан какой-то…
Еще меня страшно занимает, как это у нас получается: чуть человек потребует (или: скромно попросит, все равно), чтобы другой человек (секретарша или директор, все равно) занимался на своем рабочем месте своими прямыми и непосредственными обязанностями, то есть — именно работой, на которую он же сам пошел, по любви, по долгу, по случаю, его уж дело, но ведь — сам, не на канате же его на это рабочее место привели. Так вот, повторяю: как только один человек попросит другого человека об естественной этой малости, как сам же и мгновенно попадает в острейшую ситуацию — типа зажим в автоматических дверях, где давление атмосфер минимум десять, или попросту: в щипцы.
Человек этот, который требует от другого просто-напросто честного исполнения служебных обязанностей, попав сразу в острую и заведомо для себя невыигрышную ситуацию, обязательно как-нибудь сорвется, крикнет, стукнет или еще чего-нибудь, молвит слово не то, не так, не тем тоном, нервы у него, у бедняги, обязательно сдадут, — и сразу он будет хулиган, не умеющий держать себя в порядочном обществе, или хам, которому не место, и сразу надо его потом спасать, вытаскивать и вообще сильно из-за него хлопотать, ибо все его другие стороны и заслуги, и самая цель и смысл его такого вот выступления, поначалу ведь, всегда — исключительно мирного, уже значения не имеют, раз он хам, хулиган и ему нельзя, оказывается, ничего доверить, хоть до этого у него были кругом одни благодарности…
Как у нас вот это выходит, очень мне интересно? А если, например, просто — хулиган, но не требует ни от кого исполнения рабочих — прямых — обязанностей, или просто хам, но не трогает же никого и не беспокоит, подумаешь — ну, обхамит, не впервой, переживем и, посмеиваясь, пойдем дальше, — то ничего, даже вполне хорошие люди, которым всюду место. Вот как понять этот извив нашего восприятия? И нашего быта, спаянного с работой в единое и неделимое целое? Просто теряюсь в догадках. Не пойму даже, что бы могла мне тут прояснить всемогущая физика, совсем уж для меня патологический случай, отказывает последний якорь…
Что-то, значит, с мозгами.
Бесшумно брызнул дождик на теплый тротуар, легко и невозможно, священно и безбожно, взахлеб и осторожно коплю Тебе слова. Скажу, а Ты не слышишь, Твоя бесплотна плоть, слова — как дождь по крыше, как птицы — в тесной нише, как шпага — в робкой тиши — не могут уколоть…
Было утро, без десяти восемь, день — летний, солнце стояло высоко, было свежим и отоспавшимся за зиму, Заполярье, сопки четки и мохнаты, дома светлы, окна блестели, узко бежала речка, в шлаковых черных отвалах, тоже блестела, над комбинатом высоко и стройно возносился лиловый дым, будто труба там была до седьмого неба, ни ветерка, деревянный тротуар хорошо промыт вчерашним дождем, скрип его тоже чист, протяжно промытый, возле гостиницы боком торчал мотоцикл с коляской, в коляске бессонно и прямо сидела огненная собака и, не отрываясь, глядела на дверь, хвост ее был — как пламя, кто-то ночевал, значит, с дальнего рудника, с Суматошки, они всегда привозили с собой эту огненную собаку и она сроду не сходила со своего мотоцикла, так и сидела — как истукан, надо бы вернуться и узнать, кто приехал, спросить бы — как у них с планом по вскрыше на Суматошке, но лень было возвращаться, искать заспанную дежурную, снова вдыхать теплый, застойно-одеколонный воздух гостиничного коридора, кого-то искать и про что-то спрашивать, вот-вот откроется типография, номер пойдет в набор, лучше поторопиться…
На высоком деревянном крыльце районной типографии сидел редактор газеты Безумный, и короткие его ножки болтались в воздухе. Безумный был стар, сорок два года, сам ощущал себя старым, другие тоже поэтому ощущали. Лет десять назад он опоздал на рейсовый самолет, торопился в Мурманск — встретить с юга жену и сына, самолет при взлете разбился, все погибли, он никогда уже не смог забыть свое безутешное горе, что по-глупому опоздал, и свою опустошительную, до озноба в костях радость, что самолет разбился без него. С того дня Безумный дорожил своей подаренной чудом жизнью, стал во всем осторожен, попусту старался не волноваться, бросил курить, вновь горячо полюбил жену, с которой чуть было перед тем не развелся, от души прощал людям их слабости, даже — пороки, к своим работникам был по-семейному внимателен, заботлив к их быту, писал только положительные материалы, чтоб людям было приятно — прочитать про себя хорошее, старался всех помирить, уладить добром, от души любил всех людей, и в сердце у него дрожала печаль. Он уставал от своей печали. И сейчас глаза Безумного были печальны, виновато помаргивали в коротких ресницах, из-за этих ресниц глаза казались крупнее, чем они есть, и печаль их тоже казалась крупной, выпирала из глаз, сразу хотелось ее разделить, чтоб Безумному стало легче. Но Тамара не собиралась эту его печаль разделять…
«Пришла?» — слабо удивился Безумный. Он знал, что Тамара придет, а она знала, что он прекрасно знает. В первый раз, что ли? Ничего не ответила. Дверь в типографию уже была открыта, там — внутри — шевелились. Но несколько минут еще было. «Знаете, Томочка, я тут ночью подумал, прикинул. И решил, что мы ваш фельетон пока попридержим. Он ведь не устареет, верно? А в этот номер мы его не будем давать. Я сейчас предупрежу, чтобы не набирали. Замена у нас есть, чуть позже мы обязательно его дадим. А сейчас, я прикинул, — не стоит, не ко времени…» — «Там нету рубрики „фельетон“, — сказала Тамара. — Никакой это, Леонид Андреич, не фельетон, это Данько уж мерещится». — «При чем тут Данько? — слабо удивился Безумный. Он прекрасно понимал, что она понимает, и она, понимала, что он понимает, что она понимает. Обсуждать даже скучно. — Я сам по здравому рассуждению так решил. Сейчас, пожалуй, не стоит. Не ко времени…» — «А что за время такое?» — осведомилась Тамара. Ни дат, ни праздников, ни годовщин. «Ну, закрытый рудник досрочно выполнил план, у людей радость…» — «А потом открытый выполнит». — «Выполнит, — согласился редактор. — Но мы найдем подходящий момент и выступим. А сейчас, поверьте моему опыту, Томочка, лучше не стоит…» — «Но вчера же мы все это уже решили, Леонид Андреич!» — «Вчера мы поторопились», — вздохнул Безумный. «Да почему же?» — закричала Тамара. «Не нужно кричать, поверьте моему опыту, — попросил Безумный. — Материал у вас хороший, он не пропадет, днем раньше, днем позже…»