Спросила Машку, почему точка постулирована как имеющая положительную кривизну. «А ты берешься доказать, что кривизна отрицательна?» — нагло сказала Машка. «Встречный вопрос — не объяснение…» — «Потому что торчит», — нагло сказала Машка. И удалилась к себе в комнату с великолепным презрением профессионала. Не снизошла. Меж тем Гильберт, не чета — Машке, когда-то говаривал, что математическая теория лишь тогда совершенна, когда ты сделал ее настолько ясной, что берешься изложить ее содержание первому встречному. Хотела сквозь дверь осадить ее Гильбертом. Но оттуда уже доносилась идиотская песенка собственной, узнаю дочь по стилю, видимо, выпечки: «Я кручусь на турнике, голову держу в руке, кто устал от голову — подходите, оторву…»
Я как раз устала.
Зачем Он — обязательно математик? Я в этом никогда ничего не пойму. А дай мне начать сначала, я занималась бы исключительно геометрией и была бы счастлива…
«Ма, погляди — я на голове стою!» — восторженно завопило за дверью Машкиным голосом.
Да, она стояла. Весь вечер. Или это мало? Ногами вверх. По-моему, так вечность она стояла. Ни одна конечность не дрогнула в ее нутре. Ногами возносясь над батареей, она была Афиной. Иль Цирцеей. Не помню, кто из них — главнее. Она была прекрасна в этой позе. Стояла. На лице ее цвела улыбка в тридцать три оскала. Иль, может быть, накала. Подобно розе она была — стоящей на шипах. Власы ее свисали в пух и прах — до полу. Пол был, кстати, вымыт. И мною натерт. Гордиться может школа, и классный воспитатель. Весь ее овал являл такое упоенье. Азарт. Предел возможностей. Аврал. И все учебные раденья. О, как ее Он воспитал! Какая мать чувств благодарных бы могла сдержать! Мне душу рвут волнующих их пут…
«Чорли-шорли?!» — спросила Машка. «Шурли-чурли», — оценила я. «Шамба-лямба!» — хвастливо уточнила Машка. Нормальный разговор орангутангов-интеллектуалов. Но я на этой высоте не удержалась: «Зачет по физкультуре?» — «Еще чего? — обиделась Машка и вдруг села как человек. — Мы на факультативе так вчера стояли». — «В платьях?» — «Зачем же такие крайности? У нас перед этим физкультура была». — «Тогда — зачем?» — «Он сказал, что мы слишком возбуждены для умственной работы. Надо слегка отстояться», — снисходительно объяснила Машка. «И отстоялись?» — «Вполне». — «Он, что же?..» — «Отлично стоит, — похвалила Машка. — Он еще — ничего». Гм, с ними Вы не закомплексованы, я бы даже взяла на себя смелость заметить — с ними-то Вы свободны. «А чего на факультативе?» Главное, интереса не выдать. «Ты не поймешь, — значит я все-таки себя выдала, с Машкой надо поосторожней, приблизительно, как с бешеным скунсом. — Разбирались с иррациональными числами. Ты как относишься к иррациональным числам?» — «С почтением», — скромно сказала я. Но опять не угодила. «Непродуктивное чувство», — отрезала Машка. «Зато кроткое», — защитилась я. «Кроткость хороша для коровы, но не в науке». Так, спасибо. «Это он говорит?» — «Это я говорю», — высокомерно объявила Машка. Права, между прочим. Про коров, правда, тоже не уверена. Ну, этим пусть займутся этологи. «При Пифагоре считалось, что диагональ квадрата со стороной единица длины не имеет. Представляешь?» Все-таки Машку тоже распирало. «Подумать только!» — фальшиво удивилась я. «Не знали иррациональных чисел», — отчеканила Машка. «Бедные. И как же они?» — «Зря смеешься», — вдруг обиделась Машка…
А я и не смеюсь. Просто приблизительно такой разговор я уже помню, вроде, в десятом классе. «И какие же возможности были применительно к этому факту у ученых того времени, как вы считаете? Кстати, эти же возможности — ни больше и ни меньше — есть и у нас, в жизни и в науке. Первое. Скрыть этот факт. Второе. Ввести новые числа. Третье. Сменить философскую систему. Что предпочитаете, Олег?» — «Скрыть…» — «Молодец, далеко пойдешь. Но скучно. Ты, Мишка?» — «Я бы сменил систему». — «Это сложнее». Все-таки учитель не может не повторяться, вопрос — в длительности цикла и количестве модуляций.
«И что? Ты бы сменила систему?» — «Какую-систему?» — удивилась Машка. Память у нее в порядке. Значит там был какой-то другой поворот, не все так просто, Раиса Александровна! «Так, это я — себе». Машка не придралась, у нее было, оказывается, еще захватывающее сообщение. «Репецкий на факультатив опоздал. На целых две минуты! Представляешь?» — «Представляю», — сказала я. Машка всюду и всегда опаздывает, это у нее — от меня, генетика. «Влетает, такой хорошенький! Пришлось ему сорок три минуты в коридоре гулять…» Узнаю Вашу непреклонность. Вы и через двадцать секунд не пустите. Глупо, по-моему. И тон у Машки какой-то, снисходительное пренебрежение. «Повезло. Отдохнул». Машка посмотрела на меня как на клиническую идиотку. Надо же, чего Вы добились! Чтобы дочь моя считала двухминутное опоздание на какой-то там факультатив проступком, достойным осуждения, и свободу на лишние сорок три минуты — не заслуженным отдыхом, а черт знает чем! «А ты не опоздала?» — «Я? — у Машки лицо даже вытянулось. — На факультатив по математике?» Вот это да!
«А еще чего хорошего было?» — «Ничего не было», — охотно сообщила Машка. Может, я слегка и кривила душой на Вашем открытом уроке, объясняя направо и налево, что у нас в школе все учителя — такие, но ведь, насколько я помню, у Машки была сегодня и литература. Я не берусь осмысливать Маргариту — как явление, даже и не замахиваюсь, я о ней вообще пока не говорю, мне и Вас — за глаза и за уши. Но все-таки! «А Маргарита Алексеевна?» — «Ничего нового, — Машка передернула плечами. — Достоевский. Переругались. Мне Свидригайлова жалко, а Севка Михеев говорит, что он гад, он бы его с лестницы спустил. Тебе жалко Свидригайлова?» — «Не знаю», — сказала я, подумав. Честно говоря, ничего не вспомнила личного из наших со Свидригайловым отношений, мы безлично знакомы. «„Преступление и наказание“ не читала?» — съязвила Машка. «А ты-то читала?» — «Половину еще, — честно призналась Машка. — Нам Маргарита Алексеевна читала». — «Вам легче».
Ничего им не легче, знала я. Для меня уроки Маргариты такая душевная перегрузка, что я порою действительно не понимаю, как дети-то это переносят. Эту густоту, свежесть и изобилие. Их, видимо, спасают молодые силы и цепкость абсолютного неведения. На них ложится, как на чистую доску, ничего не нужно стирать, что там уже бессмысленно и глубоко накорябано за прошлую жизнь. А главное, — убеждена Маргарита, — научить их читать. Понимать текст, чувствовать текст, оценивать текст, наслаждаться текстом. Этому обычно не учат. Как-то уж так повелось: раз буквы складываем в слова, значит — читаем. А Маргарита может за полтора часа прочитать со своим девятым «Войну и мир», и ты будто жизнь прожил с каждым героем, никогда уже никого не забудешь и никогда от них не отделаешься. При мне она сорок пять минут вслух читала Шекспира, и я вдруг почувствовала Шекспира пронзительнее и глубже, чем за всю свою предыдущую жизнь. А училась все-таки на филфаке. И в театрах что-то смотрела. И вроде бы думала, что — смотрю. Но у Маргариты какой-то дар вытаскивать мысль, не порушив живой ее плоти, образ, не сбив пыльцу, линию, сохраняя все многообразие форм. Много раз после ее урока я жадно кидалась к знакомой вроде книге, чтобы убедиться — что там это действительно есть, то, что Маргарита мне на уроке открыла. Иногда — это было, иногда — в книге было меньше, вот дикость-то. Она умеет извлечь больше, чем автор туда вложил. Значит, и в литературе — объяснить не обязательно снизить? Чего же я кидаюсь на «ведов»? Но Маргарита не объясняет, а именно — вслух и вместе с классом — читает. И этот процесс заразителен и непостижим, в рамки чтения уже не укладывается. «Ребенка надо не научить, а заклясть», это Цветаева. Значит — только заклятие, что ли?..
Неубедительно, у меня, а не у Маргариты. Нарушаю основной, единственно чтимый мною для прозы закон: рассказываю о, не показываю из. Бездарно ведаю. Урок Маргариты и Его урок — тоже, выходит, «случайные» тексты, нужно столько же слов и слова такие же — чтоб передать. Значит — только кино, только пленка, заснять от первой до последней минуты, и кто готов понять и почувствовать, тот почувствует и поймет? А что же они-то понимают? Машка моя?