Вдруг папа резко остановился в своем диагональном хождении из угла в угол и сказал: «Ты бы, Раюша, хоть с братом посоветовалась…» Раньше он Валю Вайнкопфа так никогда не называл, я даже сперва не поняла, кого папа имеет в виду. Это был ход конем, плохо я все-таки знала своего папу. В тот же день я отправила Вале телеграмму на Камчатку, что мы скоро увидимся и каким образом это осуществится. Но увиделись мы гораздо раньше — случайно он оказался в Петропавловске, депешу мою получил и через трое суток был уже в Ленинграде. Братски беседуя со мной, Валя все называл своими словами, упирая в основном на то, что я — вообще идиотка, что он, как теперь окончательно убедился, уронил меня, видимо, чересчур, но, как он навсегда сожалеет, — не до смерти. У него было вдохновенное, овеянное морскими ветрами лицо, на скулах горел смуглый румянец, глаза блестели. Весь его вольный и негородской вид убеждал меня, что я решила исключительно правильно. В его доводы я не вникала, мне просто приятен был его голос, пронизанный морскими ветрами. Но все же я снизошла до объяснений, сказала ему, чтобы он не расстраивался, все, что он тут несет, очерняя светлую — перегонную — действительность, ко мне не относится, я себя знаю.
Тут Валя заорал. В голосе у него вдруг мелькнула резанувшая мои уши визгливость, которую трудно было связать напрямую с морскими ветрами. Я и не предполагала, что мой старший брат может так орать. Он орал, что у него ремонт главного двигателя, и вспомогательного — тоже, а судьба его наградила сестрой-идиоткой, что эти дни он вырвал зубами, двое суток просидел стоя в Хабаровском аэропорту и неведомо сколько просидит еще на обратном пути, а вместо себя он вынужден был оставить такого тюху, что этот тюха запорет к чертям весь ремонт, и, раз я такая идиотка, он пришлет мне из Петропавловска-на-Камчатке персональный вызов, коли уж мне приспичило погрузиться в пучины жизни, а сам лично присмотрит, как я буду тонуть, чтобы я ненароком не вынырнула из этих пучин обратно и ему не пришлось бы еще когда-нибудь иметь со мной дело, попутно он поминал недобром город Бахчисарай и пыльную дорогу возле турбазы, где имел глупость спросить у меня, который час, что было с его стороны полным идиотизмом, за который он, видимо, обречен расплачиваться всю оставшуюся жизнь.
Мой папа, сроду не повышавший голоса, внимал Вале с удивившим меня наслаждением. Наверное, думал в эти минуты, что вот как, оказывается, надо разговаривать с его дочерью и осознавал свою педагогическую никчемность. Когда Валя устал орать и даже смуглота его побледнела от утомления, я сказала, что он совершенно напрасно побеспокоился, лучше бы прикрутил за это время лишнюю гайку на своем главном двигателе, а я — например — завтра поутру пойду в пароходство оформляться…
Но разные дела меня задержали, трудно добывался Валин обратный билет, потом нужно было его проводить. Когда же я наконец явилась в Пароходство и нашла веснушчатого капитана, то капитан, нахально и весело на меня таращась, вдруг заявил, что место у него уже занято и взять он меня, к крайнему его огорчению, никак не может. Я сказала, что, хоть мне очень обидно и он меня предал, но важна идея, и я согласна на другое судно, куда он посоветует. А капитан, все так же буйно и дружелюбно таращась, объявил, что у них в пароходстве нет для меня ни одного места ни на одном судне, в других пароходствах, — он подозревает, — тоже. И тут он мне дружески и нахально подмигнул двумя глазами сразу и громко захохотал так, что моложавая старушка, трепетно тащившая в клюве мимо нас сугубо секретный, по всей видимости, документ в бухгалтерию, дала свечку вверх, как молодая газель, и выронила свой секрет на пол. Мы с капитаном бросились поднимать, он — старушку, я — документ, это был график отпусков. Общее дело всегда сближает. Когда мы с капитаном все это доставили в бухгалтерию, старушку и документ, и физически хорошо поработавшие, освеженные трудом, вывалились обратно в коридор, мы были уже как бы сродственники.
«Что же вы меня так надули!» — попрекнула я капитана уже без всякой обиды. «Так надо, дружочек, — сказал он серьезно. — Придумай что-нибудь другое, ага?» И еще вдруг сказал: «Брат у тебя хороший, с таким братом жить можно». И пошел от меня, посвистывая, по длинному коридору пароходства. Только тут до меня дошло, что Валя, значит, хоть мы на минуту — вроде бы — не расставались, ловко меня обштопал. Но всамделишной горечи несостоявшегося рейса у меня внутри уже не было, вот что я с удивлением констатировала тогда в коридоре. Отбиваясь от ближних, я, значит, уже в блестящих подробностях, до которых действительности не дотянуться вовек хоть в каких широтах, пережила наперед свое плавание Северным морским путем. Я его так красиво, бурно и изнутри достоверно уже для себя пережила, что незаметно для самой себя — уже изжила, подспудно внутри роились уже другие планы про ту же гущу. Это я знаю, никогда не нужно столь концентрированно к чему-то готовиться, реальное событие потом не выдерживает сравнения и меркнет, если вообще — не дохнет. В упорстве моем срабатывала уже скорее упрямая привычка всегда доводить до конца, коли начал, и туповатое неумение отступать. Валя Вайнкопф дал мне в тот раз желанную даже возможность отступить с честью…
Вращайся медленно, Большое колесо, и вознеси меня над городом со скрипом, оттуда я увижу — влажный шпиль, весь в золоте, темнеющие липы, игрушечный автомобиль, оранжевый и важный, волну — блестящую, как стружка, — на Неве, и пробегающих вдоль улиц прототипов, с прическами на голове, ужасно занятых и в меру сытых, ужасно молодых и в меру битых, бежавших много лет и миль туда — где штиль. Вращайся медленно, Большое колесо, ты — просто карусель, ты — подневольное для всех, кто сел, а я взяла билеты, я с высоты твоей увижу всё — что есть, что будет и чего вовеки нету…
Я уехала на Север в районную газету. Это был действительно умный шаг, я всю жизнь себя за него нахваливаю. Газета должна все равно выйти, хоть ты умри, а писать ее некому, штатных сотрудников мало, у кого — дети болеют, а кто — в отпуске, всем же другим, кто заваливает центральные газеты своими мыслями, писать в районную газету неинтересно, непрестижно и даже как-то вроде не принято, хотя если в районной газете проскользнет производственная либо другая какая фактическая неточность, которая центральному органу сошла бы, как вода с гуся, то весь район потешается, пока не надоест, телефон в редакции звонит беспрерывно, словно все кругом вдруг среди июля перевыполнили годовой план и спешат доложиться, а все звонки подряд остроумны, метки и язвительны.
Районный газетчик вечером сидит на собрании допоздна, ночью пишет отчет с этого собрания, строк на триста, утром уже трусит своим ходом, ни машины, ни ишака, само собой, нету, на дальний рудник, где должны сегодня пустить новую автоматическую линию, часиков эдак шесть там шутя пролазает, а ввечеру ему уже нужно создать проблемный очерк, чтоб утром сдать. И ничего. Сдаст. Дело — знает. Соврать или с потолка придумать ему нельзя, — в отличие, не в обиду будь сказано, от столичного собрата, которого тут больше никогда не увидят, — потому что его герой — во плоти и во твердом разуме — завтра же утром, столкнувшись нос к носу с районным газетчиком возле единственного магазина или в клубе, тогда плюнет ему в лицо или вообще отвернется. Кому охота? Я первое время с большой опаской выходила утром на улицу, мне все казалось — плюнут. Это чувство, как я на собственном опыте убедилась, чрезвычайно плодотворно, оно воспитывает в организме отвращение ко лжи и стимулирует вдумчивость.
В журналистской работе для меня всегда есть некий заложенный как бы внутри профессии — поизящней бы выразиться! — элемент невольного, что ли, предательства, потому что публично трогаешь живого человека, и, как ты ни будь щепетилен да осторожен, всегда можешь недоглядеть и его, легко ранимого, задеть за больное место, которое он особенно тщательно в себе припрятал. Мимоходно отметишь, к примеру, что инженеру Т. его симпатичная, только делающая его еще симпатичней, хромота ничуть не мешает в умелом руководстве двумя цехами сразу, расстояние между которыми метров восемьсот бегом, но инженер Т. все равно порхает между цехами легко, как бабочка в просе, и потому в обоих цехах горение и порядок. А этот Т., может, уже лет пятнадцать живет в светлом ощущении, что хромота его совершенно незаметна со стороны и никто про нее не знает. Он, может, даже девушку себе приглядел и как раз уже решился к ней подойти. И тут ты явился, газетчик, и все инженеру изгадил. Бедный Т. теперь никогда не женится.