Мы сидели с Его выпускницей. Ясные глаза, чистое лицо, понятная судьба, пятый курс, только что вернулась с Кольского, геолог, привезла мне приветы. О Нем, что ли, мы собирались? У нас было о чем говорить и без Него. Но говорили все равно только о Нем. И это было хоть уже и привычно, но странно. Почему обязательно возникал Он, когда бы ни кончилась школа, сколько бы лет ни прошло после выпускного вечера? Почему так навязчиво и конфликтно помнился Он всем, с кем сводила Его учительская судьба? И почему в разговорах этих никогда не было покоя и даже как бы некоей, что ли, решенности прожитого уже куска жизни, а всегда ощущалось царапающее беспокойство и неудовлетворенность? То ли Он был кругом в чем-то виноват, то ли все они, очень разного уже возраста, навсегда ощущали свою перед Ним виноватость, хоть не могли или не умели назвать — за что, в чем. Зачастую они уже плохо помнили то, что я считала незабываемым, — Его уроки.
Нет, уроков, как таковых, они уж не помнили, и не математика (Он бы умер, если б узнал) волновала их через годы, а нечто, делающее Его отличимо единственным в их судьбе, — бескомпромиссность Его, порою — до тупости, столь странная в наш век, угловатость среди сглаженных отношений, неуемность его критериев и настырная безотвязность Его оценок, которую Он не хотел или не умел скрывать на протяжении каждого прожитого ими совместно дня. От этого возникала изнуряющая непростота отношений, особенно между Ним и Его же классом, где Он был классный руководитель, между Ним и самыми старшими, к десятому, и невозможность порой отделить мелочи от крупного. И от этого же оставалась внутри дрожащая нота неудовлетворенности, как бы — недоговоренности, и этот нескончаемый спор с Ним, будто Он все время стоит за спиной и до сих пор рассматривает и прикидывает каждый их шаг. Утомительный этот взгляд, оценивающий по стобалльной шкале и непрощающий, заставлял их снова и снова возвращаться к Нему, снова и снова прокручивая внутри все когда-то бывшие случаи, происшествия, разговоры, и словно искать опору внутри себя — против Него, себя-теперешнего против Него, тогдашнего и вечного, несгибаемого, хотя непрерывно говорилось, что Он хотел только добра и как многим, если не всем, ему обязаны…
«Понимаете, он же нас с пятого класса вел и держал очень близко, а мы потом — так уже не могли, мы рвались. Почему все должны любить обязательно оперу? А если я хочу — джаз? А если поп-музыку? Почему мы все должны потом писать сочинения — „Пятый постулат Эвклида и ария Мельника из оперы „Русалка“?“ А если мне уже все равно, пересекутся параллельные прямые или сроду не пересекутся? Может, я о другом подумать хочу? Не о математике! А Люська Сысоева в девятом классе с „Травиаты“ сбежала, так он ей никогда не простил. Сказал: „Если человек предпочитает вместо прямого и честного объяснения своей позиции — сделать что-то тайком и втихомолку, мне такой человек сомнителен“. Люська просто не выдержала. Если бы она тогда стала ему свои позиции объяснять, он бы ее живую заел, эти объяснения до сих пор бы не кончились. Раз он что-нибудь не понимает, он же никогда не поймет, поймите. Вернее — раз уж не принимает, то никогда не примет. Он забывать не умеет, вот, по-моему, главное. Может — так и надо, не знаю, но мы тогда уже не выдерживали, рвались, как с цепи.
С пятого класса нас вел, а на выпускной вечер не пришел. Это же нам на всю жизнь, что он — не пришел. Мальчишки бегали к нему домой, звонили в дверь, записки совали. Он не открыл. Представляете? Девочки плакали. Ну, отношения были у нас с ним в десятом тяжелые, совсем вдруг друг друга не понимали, мы виноваты, я знаю, мы тоже всем этим тогда заразились — баллы считали для аттестата, десятые, сотые, смех вспомнить. Я, например, географию даже хотела пересдавать, у меня там „трояк“ был, по глупости, единственный „трояк“. В девятом, когда все кругом объясняли, было плевать, а тут — вдруг. К директору даже ходила, хорошо — хоть не разрешили. Ну, и другие все. Родители нас еще подзавели. Как я теперь понимаю, мы к весне совсем уж не соответствовали его представлениям о нас, он в нас разочаровался. Он даже как-то на классном часе сказал: „Я в вас больше не верю“. Ну, не верь, не до того было.
Но не настолько же! Ведь как перед письменной математикой вышло? Что нам этот экзамен был, сами знаете, — семечки. Если он нас с пятого класса вел! Да, ходили по городу варианты, да, звонили друг другу, это — в других школах, ночью решали, радовались. Никогда не поверю, чтоб у нас в классе хоть один человек унизился — выслушивать даже эти варианты. Нам же это не надо было. Никому. У нас даже Славка Логинов в ЛЭТИ математику на пять сдал. А уж Славка Логинов! И готовиться, понятное дело, нечего было. Мы историю в эти дни зубрили.
Он такой праздничный на экзамен пришел, в новом костюме, шутил и нас все успокаивал. Он ведь и на контрольных всегда волнуется, знаете же. И вдруг — стал туча. И больше на нас даже не смотрел. Мы сразу-то и не поняли, все-таки экзамен, надо что-то писать. А потом глядим — чего это с ним? У меня мама в родительском комитете, рассказала, до сих пор голову бы ломали. В комиссии новая математичка была, второй год в нашей школе, что она понимает! Она видит — Васильев волнуется. И как ему ляпнет, утешить, видно, решила: „Юрий Сергеич, вы напрасно переживаете, они же все варианты ночью еще приготовили, нечего и переживать“. — „Как — ночью?“ Он сперва не понял, еще нераспечатанный конверт в руках держит. А она смеется: „Утечка информации. Сейчас все заранее знают, что и в каком районе будет“. Ну не дура, а? Он понял. И онемел. Я думаю, он про такое и не слышал. Он же некоторых элементарных вещей, даже первоклашкам известных, не знает начисто. Не видал, не слыхал. Ему — не надо. Откуда он такую глупость может узнать? Только от новой математички. Она еще смеется: „Ну, Юрий Сергеич, как будто вы сами не понимаете?! Черняк, может, заранее и не решал, а уж какая-нибудь Сысоева — наверняка подготовилась“. Андрюша Черняк у нас первым шел, ладно. А она как раз Люську Сысоеву приплела, попалась ей на глаза. И он на Люське сломался: „А вы откуда знаете?“ — так говорит, уже по слогам. Она головой мотнула: „Знаю“. Просто — ляпнула, чего она могла знать!
Мы пишем, пустяки, конечно, для нас в этом конверте. Пишем, на него взглядываем, можно ли сразу сдать или соблюсти видимость трудности. А он мимо глядит. Ну, сидим, проверяем на всякий случай. Он вышел, сразу несколько человек работы сдали. А он вниз спустился, в буфет. Родители чего там только не натащили, пирожки-торты. Разлетелись к нему: „Юрий Сергеевич, а вот это, пожалуйста…“ Мама рассказывала. Он пирожки локтем отодвинул: „Сами пекли? Нет, спасибо. У меня бутерброды с собой“. И собственный бутерброд с сыром сжевал, до всякой их снеди и не дотронулся. Родители обмерли.
У нас родители были уже ученые. Они еще в седьмом классе раз и навсегда выучились, когда в конце года купили ему часы с кукушкой, додумались. Мы к седьмому так упивались математикой, так в ней блистали, на городских олимпиадах и всюду, так на него смотрели — чего бы нам во имя любви еще совершить, родители, конечно, себя потеряли от благодарности. Подарок, подарок, как это теперь принято. Отыскали по большому блату эти часы. Да хоть бы они авторучку за семьдесят копеек ему поднесли или „Жигули“ последней модели — все равно. Все равно — подкуп, значит безнравственно и аморально, вы ж понимаете. Он как услышал: „А сейчас, дорогой Юрий Сергеевич, мы, родители, от всего сердца…“ И как папа-Черняк с коробкой с места поднялся… Представляю, что было! Он тут же пошел к директору и официально отказался от классного руководства, считаю бессмысленным, мол, воспитывать детей, отданных в полную власть таким родителям…»
Она говорила и говорила, не могла остановиться. А я не столько слушала, сколько смотрела, как легко соскальзывают с ее лица ее небольшие пока что годы. Взрослые молодеют рывком, будто проваливаются лет на десять, двадцать назад. А тут шло стремительное мелькание к детству, словно включилась автоматическая справка на вокзале, когда нажмешь нужную клавишу, какой-нибудь Воронеж или Чимкент. Мелькание дошло приблизительно до шестого класса и явило все данные искомого пункта — круглые доверчивые глаза, тугие косички за ушами, глянцево чистый лобик, незамутненную доверительность и открытость взгляда, припухшие губы и безмятежно-вопрошающий поворот тонкой шеи ко мне, мудрой и взрослой: «А почему он этой математичке сразу поверил? Ведь он же нас знал! А вот вы бы могли не прийти на выпускной вечер к своему классу?» — «Не знаю», — сказала я. Хотя твердо знала, что не могла бы, я — сентиментальна. Он, кстати, тоже сентиментален, но как-то по-другому. «Он необыкновенный человек, да?» — «Очень даже обыкновенный», — сказала я злобно.