Маргарита попробовала объясниться с Геенной. Но Нина Геннадиевна сразу заявила, что Маргарита распустила свой десятый «А», слишком много о себе понимают, «собственное достоинство» — выучились, пусть сперва заслужат это достоинство. Маргарита осторожно заметила, что собственное достоинство — не спортивный приз, чтоб его специально заслужить, достоинство человеку нужно иметь в любом возрасте, без него — человека нету. Тут в учительскую не вовремя вошел Он и сразу, конечно, влез. Подозреваю даже, что Он вошел специально, чтоб поддержать Маргариту в трудную минуту и снять напряжение изящной шуткой. «А может, Маргарита Алексеевна, — сказал он с некоторой даже игривостью, — директор рассчитывает вручить нашему Ананьеву собственное достоинство вместе с аттестатом об окончании десятилетки?» Но Геенна не приняла Его возлюбленной деликатности. Она сухо заметила, что ей надоел сарказм, Ананьев вел себя нагло и еще пожалеет об этом. Многозначительность ее замечания, в свою очередь, уже сильно не понравилась Ему. Он сразу заинтересовался, что Геенна имеет в виду? Директор сухо сообщила в пространство, что — пока ничего не имеет, но уверена, что «таких, как этот Ананьев, нужно гнать из разных комитетов, куда они неизвестно как проникли, за такими — нужно глядеть и глядеть, она ругает только себя, если недоглядела». — «За какими — „такими“?» — прицепился Он. Директор не пожелала уточнить. Но Он не оценил ее сдержанности, а Маргарита и вмешаться не успела. Он уже громогласно возвестил, что говорить в таком тоне о ребенке, об ученике, о человеке вообще и о Диме Ананьеве в частности — «это безнравственно и аморально», он буквально поражен, слыша это в собственной школе от педагога, к тому же — директора.
Тут Геенну прорвало, как она и сама, небось, не ждала, ведь с Ним она так терпелива всегда и осторожна. Она визгливо заявила, что ни в чьих оценках у себя в школе не нуждается, хамства наглеца Ананьева никогда не простит, пусть никто и не думает — его выгораживать, она, Нина Геннадиевна, лично будет присутствовать на каждом экзамене в десятом «А» и задавать Ананьеву вопросы по всем предметам, пусть он и не надеется выйти с приличным аттестатом, а характеристику — такую получит, что его ни к какой Академии и близко не подпустят, разве что к стройбату…
Представляю, как Ему теперь трудно будет — интересно работать с Геенной Огненной, нет, такое Ему бы не нужно про нее знать, зря она все-таки не сдержалась, ох, зря!
«И все?» — «А чего еще?» — вяло удивилась Маргарита. И опять меня обожгло печалью, что даже сейчас она не призвала никого, чтобы мы с ней не были одиноки, — ни Томаса Манна, ни Швейцера, ни Корчака, ни Александра Сергеевича Пушкина. Плохие дела. «Ерунда! — вскричала я пылко. — Неужели ты всерьез думаешь, что она будет вязаться к твоему Диме на экзаменах?» — «Не будет, — кивнула Маргарита. — И не дадим. Разве в этом дело?» — «А в чем? Что она на него наорала? Подумаешь — новость! Да она давным-давно орет! Можно подумать, что ты этого не знала!» — «Знала, — кивнула Маргарита. — Но раньше это было другое, раньше было — от невоспитанности, от дурного характера. Неужели не чувствуешь разницы?» — «Чувствую. Теперь — от изумительно-прекрасного характера!» — «А теперь она все это себе уже сознательно позволила, понимаешь? А коли человек хоть возле какой власти себе один раз позволил — он уже не удержится. Он еще и еще позволит. Он такое позволит!» Я вдруг ощутила — общей какой-то обморочностью внутри, — что Маргарита права. Есть разница, есть. Недаром раньше-то несдержанная Нина Геннадиевна с Ним всегда сдерживалась, а теперь — не захотела.
«Нет, кончается школа. Придется уходить». — «Но надо же тогда как-то бороться! Не только этой Его дурацкой правдой в лицо! Как-нибудь поумнее, потоньше…» — «С кем? — безмятежно вопросила Маргарита. — Нина Геннадиевна действительно хороший организатор, ее ценят по справедливости, школа по всем показателям — высоко, дети школу любят…» — «Так ведь любят-то из-за вас! — заорала я. — Так ведь высоко — из-за вас же!» — «Не скажи. Хороших учителей в городе много, сама ведь знаешь, а хороших организаторов — гораздо меньше…»
На меня напала злая немочь под названием — немогота…
Может — лучше про текинского ишака? Помните, я, же Вам обещала! К этому ишаку, коего я Вам столь неосмотрительно обещала, высокочтимый сэр, мы добирались на ГАЗ-66 через юго-западные Кара-Кумы. Было нас трое. Но шофер, скорее всего, не в счет, поскольку он был дружелюбно-контактен и художественно-речист лишь после солидной дозы неразбавленного спирта, что за рулем и при крутых барханах — практически исключено. В остальное же время он молчал вмертвую и только сдавленно мычал, когда заедало сцепление. Нет, шофера я исключаю. Но и второй мой спутник поначалу меня не радовал. Весь Ашхабадский институт ботаники помирал со смеху, когда выяснилось — что я с ним еду. Мне, помирая со смеху, разные люди объясняли, что этот Какабай — самый молчаливый человек в Ашхабаде и, скорее всего, я рядом с ним дам дуба со скуки на первой же сотне километров. Сперва сильно было похоже, что люди — правы. Идеально-правильный, смуглый и невозмутимо-медальный, как у Остапа Бендера, — я его себе почему-то таким представляю с детства — профиль Какабая был рядом со мною в кузове, одно бездонное небо нас накрывало, один песок летел нам в глаза и один неподвижно-раскаленный ветер вышибал слабый пот из наших твердокаменных лбов. Но не было для меня в целом мире предмета более недоступно-далекого, недостижимого и загадочного, чем Какабай. Смутная улыбка всеведения временами смягчала твердые его губы.
А мимо меня проносились неопознанные объекты в лице солончаков без названия, растений без имени, безымянных рептилий, грызунов и птиц. Любознательное мое сердце подпирало под глотку. Вдруг мы пересекли мутно-желтую речку. Никакой речки, по моим представлениям, быть не могло. Речка — это уж чересчур! Я искательно заглянула в блестящие глаза Какабая. Он смотрел сквозь меня на цветущие ферулы и могучий злак селин. Минут через пятнадцать напряженного внутреннего труда я про эту неведомую речку заставила себя — забыть. Тут медальный профиль вдруг обернулся ко мне медальным фасом. «Река Мургаб был…» Это первая была, любезная, информация. Постепенно я приноровилась к ее щедрости и быстроте. И даже научилась кое-что из этой информации извлекать. О нормальном общении уже даже и не мечтала.
Живому, однако, никогда не нужно отчаиваться, вот что я Вам скажу, благородный сэр! Ибо ночью мне вдруг примстилась кобра. Ну, редкости тут — никакой. Ночевали мы просто на раскладушках, чтоб они поровнее встали среди барханов. Ночью в пустыне тебя охватывает пронзительно-освежающая прохлада, а на нос сыплются звезды, такие спелые, крупные, каких в другом месте не увидишь и в телескоп. Спится славно. Скорпионы нежны и игривы, резвятся в твоих отдельно снятых тапках. Фаланга вцепится — лишь если ненароком ее придавишь, так-то прогуливается по тебе безо всякого злого умысла. Спишь обычно спокойно, лишних движений во сне не делаешь. Я сплю и вдруг ясно вижу, как рядом с моей раскладушкой и на уровне моей головы, красиво потрескивая позвонками и богато раздуваясь, поднимается на хвосте кобра, я уже совсем рядом, почти вплотную, вижу ее доброе, нежно раскачивающееся лицо, ее пытливо посверкивающие глазки в роговых очках, слышу мягкий трепет ее дыхания на своей остекленело-онемевшей щеке. Она раскачивается, раскачивается, раскачивается… Гибкая, глянцевая, ее красота все ближе ко мне, все неостановимее… Тут я издала грубый рев. И вскочила на своей раскладушке.
Было нежное, лазоревое утро. Песок безмятежно желт, даже — медвян. От рева моего на этой безмятежной медвяности замерло в нелепых позах с пяток ящериц, не успевших даже зарыться, да психически неустойчивая змея-стрелка, вполне безопасная для людей, сорвалась со старого саксаула, где висела, поди, уж не первый год, и теперь, пристыженная, делала вид, что она скоропостижно скончалась. Никакой кобры — не было. Мимо моей раскладушки в сторону разгорающегося востока и нашей машины, где прикручен был умывальник, невозмутимо и стройно шествовал Какабай с белым вафельным полотенцем на смуглом плече. Он бы и не остановился. Но я так обрадовалась живому человеку, что сама закричала ему, как родному: «Какабай, я кобру сейчас во сне видела!» Он обернулся с поразившей меня живостью: «Змеюшка кусал?» — «Нет! Она танцевала!» Он вдруг взмахнул вафельным полотенцем — как белая стая взвилась. Он вдруг засмеялся — так щедро и громко, что ящерицы наконец очнулись и, бешено вибрируя, мигом зарылись в песок, а змея-стрелка скоропостижно ожила. Он вдруг присел возле меня на корточки, держа спину так гибко и прямо, как недоступно белому человеку. Глаза его блеснули отчаянной радостью и кровным родством. «Счастье нам будет!» — объявил он отчетливо и без всякого акцента. «Правда?» — восхитилась я. «Я правду тебе сказала», — серьезно подтвердил Какабай.