Уеду — как отколото, не оглянусь на пристани, у дальнего у волока чужие — станут близкими…
Едва добежала до дому, взлетела на третий этаж, ворвалась, даже Айша залаяла, «Машка! Машка! Я наконец необыкновенного человека встретила!» — «Где?» — «В гастрономе!» — «Говорила же — не ходи! Тебя выпускать из квартиры нельзя! Привела?» — «Нет». — «Уже молодец, на тебя не похоже. Как встретила?.» — «Да просто, как все великое. Разговорились в очереди». — «В очереди она стояла! Погляди на нее!» — «Отстань! Ты только послушай!» — «Ну!? Представляю! Кто?» — «Девица, лет двадцать семь, работает в отделе труда и зарплаты, где-то — не поняла, замужем, с виду вполне козырная…» — «Представляю! И чего же она?» — «Не перебивай! Во—человек! Как начала на меня орать! „Какие вы наивные, слушать противно. Вы в торговле никогда не работали! Жизни не знаете! Таких людей — как вы говорите — на свете нету! Я сроду ни одного интересного не встречала! Одну женщину в больнице встречала, так ей семьдесят восемь лет, она в коммуналке живет, у ней потолок течет, пенсия — грош, она совершенно одна и боится умереть. А то — интересные! Честные! Добрые, воблые! Где они? Сроду их не встречала, потому что их — нету!“ Машка, представляешь? Во человек!» — «И всё?» — допросила Машка. «А чего же еще? Достаточно, по-моему!» — «Ну мать! И это — мать? Мало тебя твои старший брат головкой об стульчик ронял!» — «Ты моего брата не тронь! Но каков — человек-то? Двадцать семь лет, цветущая вишня!» — «Я брата не трогаю. Ты чего? Совсем не соображаешь?» — «А что?» — испугалась я. Может, я правда чего-то не соображаю, не Бог. «А то, — наставительно сообщила Машка, — что ты нормального человека случайно встретила. Тут тебе крупно повезло. Нор-маль-но-го! Поняла?» — «Правда?» — «Правда, не нервничай». Умеет же Машка испоганить всякую радость! Дочь — называется! Ладно, лучше не связываться. Я изо всех сил сделала вид, что я — вроде — поверила. «Ты чего? Обиделась?» — «Ну что ты, Машенька?!» — «Обиделась. И это моя мать?! Ты ненормальная, успокойся, а она — наоборот — нормальная, понимаешь?» Я покивала Машке, чтобы отстала. Нет, до кванта понимания нам с Машкой еще далеко.
Сдается, что — постепенно, короткими перебежками — я приближаюсь к тому недостижимому минимуму энтропии, какой для меня достижим. Это надо в себе запомнить, пригодится на черный день. Хуже всего сейчас — ночь: она, хоть на сколько-то, прерывает работу, свинство какое! Нужно сберечь в себе эту память, когда сон — только враг, потому что прерывает работу, самый близкий друг — не мил и не близок, потому что прерывает работу. Машка — помеха, лишь прерывает мою работу, книги зря ерзают на своих полках — мне их не нужно сейчас, отвлекают, могут еще увлечь, прерывают работу. Работа же — радость, отдохновение организма, сладость моего сердца и свобода моих мозгов. Ничего мне не нужно для счастья, кроме моей работы, как мне с ней повезло, что мы с нею случайно встретились: это чувство надо в себе запомнить. Ау, дружок детства Алик Кичаев! Я почти готова прибыть к тебе в Протвино и отчитаться за прожитые дни, мне сейчас, пожалуй, не так уж и стыдно. Это — надо запомнить…
Ты — Черная дыра, за горизонт твоих событий уходят все мои слова, родясь едва, обратно ж — ничему не выйти…
Боровский принцип дополнительности могуче простерт на любую психологию, для психологии будто создан, ибо ощущая человека — как друга, мы начисто лишены возможности иметь о нем достоверную информацию — как о враге. И так далее. Чем больше прекрасного воспринимаем мы в ближнем, тем надежнее утрачиваем информацию о тех его чертах, каковые, может, и есть, но пока на нас не распространялись. То есть — происходит всегда: при получении одной эмоционально достоверной информации мы начисто лишаемся ее составляющей — противоположного, что ли, знака.
А в отношениях друг к другу мы — неосознанно, но привычно и неизменно — стремимся руководствоваться лишь Ньютоновой физикой: зная исходные данные системы (координаты и скорость, система: «наш ближний») в данный момент, строго детерминированно просчитываем ее состояние в любой момент будущего, доброту продолжаем в будущее только как доброту, злобу — в злобу, нам так проще. Но это же абсолютно узколобо, человек — как система — развивается только вероятностно: без учета общей теории относительности и квантовой механики с ним — делать нечего. Воспринимая только заботливое отношение к себе, к примеру, начисто утрачиваем способность воспринять в этом же другом, ближнем, — отсутствие заботы о себе. Отсюда столь ошеломительная для нас внезапность некоторых поступков наших ближних, повергающая нас в прах — именно неожиданностью.
Включение во внутренний арсенал души принципа дополнительности — таким образом — сильно помогло бы понять, почему через восемнадцать лет счастливой семейной жизни муж вдруг покинул верную жену. Или эта жена — вдруг от мужа ушла, не к кому-нибудь даже, а вроде — просто так. Вряд ли это знание может помочь с большей приятностью перенести такое событие, но, может, хоть удерживало бы от восприятия этого факта — как крушения мира, от перемены вектора на противоположный, «солнышка» — сразу на «сволочь». Понять — может, и не значит простить, но, по-моему, должно удерживать от озверелости, ибо в самом понимании заложена высота духа, а высоте все равно органически несвойственно мгновенно проваливаться в низины, высота, по-моему, все-таки сама себя держит…
Боровский принцип дополнительности я непременно ввела бы в обязательный спецкурс по элементарной психологии для молодоженов.
Мы с Ним вдвоем в кабинете математики. Я на полу сейчас не сижу. Его это шокирует. Есть стулья. На стульях, впрочем, мы тоже не сидим. Мы торчмя торчим возле доски. Уроки давно уже кончились, никто в кабинет почему-то не лезет. Мы с Ним — редкий случай! — одни. Но теорема возврата Пуанкаре еще не сработала, чудесный миг Времени еще не настал, мы все еще — на «Вы» и достаточно далеки, нас объединяет дело…
О, впереди — как сладкий сон! — вдруг доживаем: Он в гости с внуками придет открыто… О, свой я представляю вид — от счастья челюсть уроню в корыто. Он внукам выловить ее велит.
Исключительно верую в теорему возврата Пуанкаре! Нужно только некоторое терпение. У меня терпение есть. Нас дело объединяет! Он для меня рисует сейчас на черной доске очень красивую, белым мелом, цифру: «0,01». Спрашивает, что я по этому поводу думаю. Я думаю, что это — знак нашей с Ним обоюдной причастности к духовной энергии человечества. Моя мутная философичность Ему пресна, он с трудом перенес убогую скуку моего восприятия. И с энтузиазмом докладывает мне, что по этому поводу сказали умы пятого класса «А». В пятом «А» думают: 1) одна сотая, 2) частное от деления единицы на сто, 3) доля, 4) дробь, 5) если это сотая часть рубля, то копейка, 6) сотая часть объема куба с ребром, равным единице, 7) число и, наконец, 8) один процент. «Это задание учит выполнять анализ», — объясняет Он мне. До пятого «А» мне сроду не дотянуться. Я млею от сопричастности. И от того, как завидно и полно Он счастлив высокими происками пятого «А»…
Меж тем, по-моему, кто-то ломится в дверь. Дверь, само собою, не заперта, меж нами секретов нету. В дверь, приоткрыв ее до странности узко, как бы боком вдавливается Костя Лосатов, большой, даже — мясистый мальчик, с ляжками, с усиками уже, весь крупный и, как всегда мне казалось, — безвольный, он из девятого «Б». Дверь за ним приоткрыта. И Костя Лосатов, входя и уже войдя, манит кого-то за собою из коридора, словно собаку. Никто не идет. Костя настойчиво манит. Мы с Ним зачарованно ждем. И наконец возникает на пороге и медленно движется в кабинет Лена Томилина, тоже — девятый, но «А», Машкин класс. У Лены Томилиной первый разряд по гимнастике, в этом смысле — она украшение школы, но лицо у Лены довольно топорное, и на этом топорном юном лице сейчас довольно топорно изображается страх, смятение и смирение. От такого наплыва чувств Ленино лицо хорошеет. А Костино вдруг делается осмысленно-взрослым, решительно-волевым и строго-носатым. «Ну, Лена, ну!!.»