Я сплю. Снег идет. Вся Девичка в снегу. Дед явно затаил что-то. Глаза его стали особенно хитрыми. Сашка парил ноги, и бабуля терпеливо ждала, пока он освободит кухню. Девочку пора было купать. В кого этот Сашка такой сибарит, а?
– Лиза, – сказал дед. – Мы должны взять прислугу.
– Прислугу? – ахнула бабуля, округляя глаза. – Какую прислугу?
– Просто прислугу, – твердо повторил дед. – Чистоплотную. Не воровку. Не пьяницу. Чтобы кухарила и помогала с ребенком. По-нынешнему – домработницу.
– Опять за старое, – вздохнула бабуля. – Били вас, били…
Так в квартире 4, доме 4 по Первому Труженикову переулку появилось новое лицо. Ее звали Валькой, и она приехала из Калужской области. Постепенно складывалось впечатление, что дед с бабулей взяли ее на воспитание.
– Да ты ешь, не стесняйся, – ласково говорил дед за завтраком. – Маслом мажь. А то из твоей худобы скоро опилки посыпятся.
Валька закрывала рот ладонью и прыскала.
– Когда смеешься, – вставляла бабуля, – не закрывай рта рукой. Это не принято, некрасиво.
– Не буду, теть Лиз, – покорно соглашалась Валька и пальцем тыкала в синюю тарелку с изображением Наполеона. – Ктой-то?
– Наполеон, Валюша, – вздыхал дед. – Тот самый. А тебе надо в техникум готовиться. Нечего баклуши бить. Образование получать надо.
И принес с работы потрепанную «Историю КПСС». Вечерами, вдоволь наговорившись с подружками по телефону, Валька располагалась на раскладушке за ширмой и сладко, до слез, зевала.
– Ну, давай, Валюша, давай, – подбадривал дед. – Давай, занимайся.
– Ой, дядь Кость, – с хрустом потягивалась Валька. – Умаялась я до полусмерти. В сквере часа три гуляла с коляской, да в магазин сбегала, да вечером на Зубовской ситец давали, всю очередуху выстояла! Платье хочу пошить. А в башку, дядь Кость, ничего не лезет!
– Ну, хоть вчерашнее повтори, Валюша, – упорствовал дед. – Нельзя так. Бездельница!
– Вчерашнее? – удивилась Валька. Шуршали страницы. – А, вот оно: «Конституция – это основной закон…»
– Ты же эту фразу месяц учишь! – не выдерживала бабуля. – Опять Конституция!
– Конституция – это основной закон, – бормотала Валька, засыпая. – Основной закон… Конституция… – И падала на пол толстая книга.
На Наташу было страшно смотреть. Анечка лежала в изоляторе на первом этаже. В инфекционное отделение родителей не пускали. Наташа складывала башенку из битых кирпичей, залезала на нее, прижималась лицом к окну, до середины замазанному белой краской, и не отрывала мокрых обезумевших глаз от заострившегося личика на плоской подушке. Так прошло десять дней. На одиннадцатый Анечки не стало.
– Нет! – кричала Наташа и билась на только что вымытом кафельном полу. – Нет! Не верю! Неправда! Да покажите же мне! Не верю!
На похоронах она не проронила ни слезинки. А когда все было кончено, легла на свежий холмик и замерла. Оторвать ее не могли никакими силами. Тогда дед сказал моей маме:
– Идите. Уведи всех. Подождите нас на улице.
Продрогшие, заплаканные, они долго стояли у кладбищенских ворот, ждали. Наконец она показалась, поддерживаемая дедом под руку. Лицо ее было сильно испачкано землей.
…Папу уволили в начале пятьдесят третьего. Сокращение кадров предваряло большую операцию по борьбе с евреями.
– Да плюнь ты, – успокаивал дед и гладил кудрявый папин затылок. – Пусть подавятся! С голоду не умрем!
– Я молотобойцем пойду, – скрипел зубами папа. – Видели мускулы! – И напрягал бронзовую руку. Мускулы каменели на глазах. – На завод пойду. Сволочи.
– Да, на заводе легко спрятаться, – грустно усмехался дед. – Местечко теплое…
А в марте усатый хозяин умер. Растрепанная Валька голосила на раскладушке. Котлеты сгорели. На улицах была давка.
– Сегодня никто из вас из дома не выйдет. – Дед предостерегающе поднял палец: – Никто.
– Как? – взвизгнула Валька. – Очумели, дядь Кость? А как же проститься?
– Сиди, не рыпайся!
Лицо его было непроницаемым.
…Я лежу на диване со своей любимой куклой. Кукла называется «кореец Пак» и представляет собой желтого узкоглазого мальчика в синих шелковых шароварах. Стук в дверь. Мама пришла!
– Скорей! – шепчет мне бабуля. – Дай маме тапочки!
Когда много лет спустя меня спрашивали: «Неужели ты ее совсем не запомнила?», я всегда отвечала: «Нет, запомнила. Она приходит с работы, и я даю ей тапочки».
…Туман. Молочный туман моей неуклюжей детской памяти, в котором я бреду на ощупь с вытянутыми руками, натыкаясь на собственные сны и чужие рассказы. И вдруг в волокнистом, всей кровью шумящем, горячем тумане мои растопыренные пальцы упираются в нечто плотное, осязаемое, пушистое – мамины домашние тапочки. Красные. Да, было. Да, было!
…Я лезу под диван, достаю тапочки, слышу, как кто-то смеется, потом бегу к ней. Ее я не вижу. Чувствую только невероятную легкость, соединенную с чем-то сияющим, светлым, склонившимся надо мной, теплом коснувшимся моей головы и растаявшим. Господи, какой туман… Я ничего не вижу. Что потом?
…Подушки, гора подушек. Я подхожу ближе, и опять что-то сияющее, большое выплывает мне навстречу. Смеха не слышно.
«Мама больна, – шепчет бабуля. – Пойдем. Мама спит».
Но она не спит. Я отчетливо вижу, как что-то плавное, белое – рука? – поправляет каштановую волну – волосы? – на большой белой подушке. Она не спит. Она сидит, откинувшись, и ей мешают волосы. Опять все обрывается. Молочный, всей кровью шумящий, горячий туман – да, туман, – я бреду в нем…
В коричневом чемодане была отдельно связанная стопка. Она лежала с документами и не представлялась мне особенно интересной. Однажды я ее все-таки развязала. И тут замелькало: «…моя жена… грязное оскорбление, предъявленное моей жене… умершая в марте пятьдесят пятого года… обращаюсь к вам, уважаемый Никита Сергеевич… убежден, что нарушение законности и безобразная клевета, доведшая ее до могилы…»
После Анечкиной смерти прошло четыре месяца. Ляля сидела на низенькой скамеечке у огня. Волосы ее заметно потемнели. Наташа куталась в платок. Снег валил за окном.
– Ты завтра выходишь на работу?
– Да, – сказала Тома. – Немножко страшно. Какие там ковры! И зеркала. Дворец! Нет, правда. Я думала, будет тоскливо, но ничего, приятно даже. Машинистки все в лаковых туфельках. Где они их достают, бог ведает. Привозные, наверное.
– Куда ты летишь, Томочка? – в соседней комнате звякнул синенький графинчик. – В гнездо, в осиное гнездо летишь… А ты не оса, моя деточка, нет уж! Бабочка садовая, шоколадница…
– Она очень хорошо выучила английский, папа, – негромко сказала Наташа, кутаясь в платок. – Она самая способная, даже акцента нет. Они ее взяли за это. И что там такого? Она же не будет иметь к ним никакого отношения, просто переводить на переговорах. Министерство внешней торговли – это ведь не Министерство внутренних дел, не путай!
– В этой стране, душа моя, все дела – «внутренние», «внешнего» ничего нету. И не иметь к ним отношения невозможно. Мы все к ним отношение имеем. Даже я, старый пьяница. Терплю, молчу, следовательно, и отношение имею. Эх, Томочка! Сидела бы дома, с девочкой бы гуляла в скверике…
В скверике под взглядом насупившегося гранитного Толстого я гуляла с Валькой. Валька без умолку болтала с подружками, и, будь я постарше, я легко поняла бы, что происходит у нас в доме.
– Через год буду в техникум поступать, – заливалась Валька. – Не могу я их сейчас бросить. Теть Лиз без меня свалится. Они ведь все ни свет ни заря на работу убегают: Томка в одну сторону, дядь Кость – в другую, а кудрявый – в третью. Его на прошлой неделе обратно взяли книжки переводить. Он у нас все языки знает! Я вот в деревне жила, думала: евреи все синие да старые, как куры инкубаторские. Пальцы, думала, у них скрюченные, того гляди зацапают! Мне бабка Клавдя говорила: «Пуще всего, Валька, жидов бойся! Как завидишь жида, беги без оглядки!» А ведь все, девчат, врут! Наш-то красавец, хризантема. Ей-богу! Два раза на дню холодной водой обливается, Томку нашу любит, страсть! Не пьющий, ей-богу! Капли в рот не берет! Одна беда: больно горяч! Как что не по нему, так и подскочит! А отходчивый. Она его по голове погладит, глядишь – и прошло. С той-то, с прежней своей, не ужился, подходу к нему не нашла. А наша – ух, умная! Страсть! Слова поперек не скажет, а все по-своему сделает. Вот уж, девчат, правда: дал Господь голову…