«21 апреля 1945 года войска 1-го Белорусского фронта вступили в Берлин!
Да здравствует наша Великая
Советская Родина!»
А в углу его, чтобы не испортить основной надписи, еще одна строчка, химическим карандашом:
Очень хорошо, Коробов, что и ты здесь. Вместе с тобой били фашистов в Сталинграде, вместе доколачиваем их и в Берлине!
Однако отдыхать и радоваться рано: враг не добит, впереди рейхстаг.
— Вперед, гвардия! — кричит Норкин, и начинается штурм новой баррикады, перегородившей улицу.
Много в Берлине улиц, еще больше домов и баррикад, но ничто не может остановить гвардию, рвущуюся к рейхстагу, купол которого возвышается над серыми домами.
— Даешь рейхстаг! — мечется призывно и требовательно в улицах города, и люди, черные от усталости и пороховой копоти, бросаются опять вперед.
Так было все дни наступления, а сегодня, тридцатого апреля, когда до рейхстага рукой подать, остановился батальон. Пятый час лежат матросы в развалинах дома! Еще на рассвете они выбили немцев отсюда, попытались идти дальше и… залегли. Широкая площадь преградила дорогу. Площадь — «ничья». Гладкая, без скверов и памятников, она просматривается и простреливается со всех сторон.
Разгоряченные боем матросы попробовали с хода пробежать через нее, но из отдушин в фундаменте и окон огромного дома, стоявшего на противоположной стороне площади, ударили пулеметы и автоматы, к ним присоединились минометы, рассыпавшие по мостовой дробь разрывов, — и батальон отступил. Он залег в развалинах дома, в ожидании, пока артиллерия не подавит огневые точки противника.
Конечно, морская пехота могла преодолеть это препятствие. Ей приходилось брать и более укрепленные участки. Но сегодня… Умирать сегодня… Начали драться в Сталинграде, а сегодня перед глазами улицы Берлина! Сегодня только жить и жить…
Прижавшись щекой к холодному шершавому камню, Норкин время от времени бросает взгляд на раскиданные по площади тела. Это его бойцы. Еще утром, веселые, полные сил, выскочили они из развалин, а сейчас лежат неподвижно на иссеченных пулями и осколками чужих камнях.
Дом дрожит от взрывов, но не от того, что в него попадает много снарядов. Нет! В его крепкие стены только изредка ударяются мины. Дрожит он потому, что невиданной силы молот бьет по земле, и от его ударов, как игрушечные, покачиваются большие каменные дома.
Матросы лежат у проломов в стене. Одни злыми глазами смотрят на площадь, другие, положив кирпичи под голову, пытаются уснуть. Лица хмурые, злые. Соседи давно ушли вперед, а они лежат тут и ждут, пока пушкари расчистят дорогу.
Вокруг валяются жалкие остатки мебели: разбитый стол, сломанные стулья, распоротый матрац. Все это чужое, ненужное. Берлинская пыль лежит на обмундировании, оружии, на лицах и вот уже которые сутки скрипит на зубах.
Дома рушатся то и дело, но тот, на дальней стороне площади, все еще стоит. В его стенах огромные проломы, едва держатся изогнутые взрывами балки, но дом стоит!
Вот по его темной стене мелькнула огненная змейка. Мелькнула на мгновение и исчезла. В стене появилась маленькая трещина. Зигзагом пошла она рт одного пролома к другому… Стала шире, шире, стена качнулась, вдруг наклонилась — и упал угол дома, рассыпался по мостовой битым камнем, взметнув тучу пыли.
«Еще немного, и пойдем», — подумал Норкин.
— Гляньте, товарищ капитан третьего ранга, как они ныряют, — говорит Копылов. Он связной командира и лежит рядом с ним.
В небе очень много самолетов. Непрерывно летят к центру Берлина бомбардировщики, над самыми крышами проносятся штурмовики, а выше их, как орлы, парят истребители. Они то взмывают вверх, то стремительно бросаются вниз. В их полете заметна закономерность. Самолеты носятся чаще всего парами. Один догоняет другого. Выстрелов же не слышно. Видны лишь светлые точки, летящие от самолета к самолету. Вот один самолет задымил и, выйдя из боя, пошел на восток.
— Наш! — как вздох вырвалось у всех.
— Дотяни, милый! Дотяни!
И самолет «тянет». Пламя показалось на плоскости, но летчик бросил машину на крыло и сбил его.
— Еще немного! Еще! Да-ва-ай!!!
Повалил густой дым, и черный хвост потянулся за самолетом. Огненные языки переплелись с черными прядями дыма…
От самолета отделилась точка, понеслась к земле, и вдруг закачался человек на стропах под раскрытым парашютом. Видно, как летчик натягивает стропы и старается скользить к фронту…
Все ближе и ближе… Скоро он будет вне опасности… Но светлые нити вдруг поднялись от земли к парашюту… Даже зенитная пушка выпустила по нему несколько снарядов.
Норкин не выдержал. Он сорвал с телефонного аппарата трубку и закричал что есть силы:
— «Сирень»! Дай «Гром»… Я тебе дам — занято!.. «Гром»? Ты ослеп, что ли?.. Приказа нет?.. Ах, ты… Что?… Даешь?.. Давно бы так. Всю душу вымотал. — Положив трубку, Норкин вытер ладонью вспотевшее лицо.
И грянул «Гром». Новые столбы пыли встали там, где стояла зенитка, и она, тявкнув еще раз, замолчала.
Летчик немного не дотянул до своих. Он опустился на середину площади. Норкин отчетливо видел, как подогнулись ноги летчика, как он пластом упал на мостовую на несколько метров впереди матросских трупов. Тугой, упругий купол парашюта обмяк, сморщился и осторожно лег на землю, прикрыв летчика.
На той стороне площади словно только этого и ждали. Темные, провалы окон замигали вспышками очередей. На этот раз пули не свистят, а как-то жалобно взвизгивают: они направлены в летчика и рикошетят от камней.
Несколько минут моряки лежали неподвижно. Первым поднялся Норкин, высокий, сутулый, рванул ворот кителя и крикнул:
— Ах, так!?.
Крикнул не командир, а человек, потерявший терпение, но для матросов это было как долгожданный сигнал. На площадь выскочил один, другой, третий…
Пули и осколки мин, как град, падают на камни, высекая искры. Искрится вся площадь, но батальон бежит. Бежит вперед, пересекая огромную площадь, и ничто, никакая сила не способна остановить его сейчас.
Упал один, вытянув вперед руки, упал другой, откинувшись назад. К трупам подползают раненые, прячутся за них и ведут огонь по вспышкам, мелькающим в окнах… А остальные, перепрыгивая через раненых и убитых, бегут вперед. Они не думают о смерти. Прочь всё! Война еще не кончена!
— Даешь! Полундра! — неслось над площадью, и гневный крик матросов заглушал порой и разрывы мин, и треск выстрелов.
Что-то белое мелькнуло перед Норкиным. Он остановился и провел рукой по лицу, словно смахнул что-то. Осмотрелся с удивлением. Где он? Как попал сюда?
У ног его лежал парашют.
Матросы, более быстрые на ногу, уже пересекли площадь. Они швыряют гранаты в окна, лезут туда, не дожидаясь взрывов. Из дома доносится глухая, сдавленная воркотня автоматов.
Когда в доме стало тихо и Норкин опустился на камни, к нему подошел Копылов.
— Он вас требует, — сказал Копылов, кивнув в сторону площади. И тогда Норкин вспомнил белое пятно парашюта. Матросы уже догнали соседей, командир батальона минут на пять может передать командование заместителю. Норкин поднялся.
— Идем.
— Разрешите, я здесь останусь! — не спросил, а выкрикнул Копылов и показал автоматом в сторону купола рейхстага. Впервые он отказался сопровождать своего командира, и тот не настаивал.
Летчик лежал все там же на камнях. Под его голову кто-то сунул свой бушлат. Лицо у летчика серое, осунувшееся. Губы сжаты. В углах рта струйки крови. Дышит он порывисто. Каждый вздох — подавленный стон.
Летчик медленно приподнял веки. На Норкина глянули глаза — строгие, глубокие. Что-то забулькало, заклокотало в горле.
— Возьмите…
Глазами летчик показал на грудной карман. Норкин, стараясь сдержать дрожь пальцев, осторожно достал из кармана партийный билет и пачку документов.
— Вот… тут все… передайте…
Глаза опять закрылись. Пальцы рук судорожно комкают комбинезон.