— Ладно, иди, Волков, — согласился Норкин. — Все ясно?
— Чего яснее, товарищ комдив. Приду доложу, что мы прибыли, и попрошу указать цель.
— Точно… Только быстрей возвращайся.
— Есть, побыстрей!
— Автоматчиков для охраны прихвати!
— Взял двух.
— Добро, иди.
Где-то поскрипывали колёса поеозок, пофыркивали лошади. Это подтягивались обозы, которые наконец-то догнали свои части, ранее стремительно продвигавшееся по бездорожью. Временами слышался человеческий го ор, неторопливый, степенный, хозяйственный: солдат уверен, что поспеет ко времени.
Начальник артиллерии расположился в маленьком домике, чудом уцелевшем в огненной буре, пронесшейся здесь недавно. Сюда тянулись многочисленные нити прогодов, сюда стекались связные, здесь, в кустах, трещали движки радиостанций. Дверь домика непрерывно хлопала, пропуская спешащих офицеров. Вместе с другими вошел и Волков. Скудный свет керосиновой лампы был неспособен пробиться через плотную завесу мохорочного дыма, который не успевал выходить в распахнутое окно. Вокруг стола толпились офицеры. Среди них терялся, становился незаметным полковник — начальник артиллерии. Его, втиснутого в передний угол, Волков еле увидел из-за широкоплечего танкиста. Только по знакомому седому хохолку Волков и узнал полковника, бесцеремонно растолкал офицеров, отстранил плечом танкиста, оказавшегося тоже полковником, и пролез к столу.
На мгновение все разговоры стихли, а танкист, хотя это и казалось невозможным, подался в сторону. Полковник посмотрел на Волкова, пожевал тонкими губами и спросил:
— У вас все в порядке? — Так точно.
— А начальство живо-здорово?
— Комдив остался с катерами. Готовится к стрельбе. — Свои слова Волков не считал ложью, за которую нужно наказывать, которая является самым страшным недостатком офицера: он соврал, спасая покой комдива. Почему полковник спрашивает о начальстве? Недоволен, что Норкин не пришел сам? Ну и глупо: комдив не мальчишка, чтобы быть на побегушках! Он тоже обязан отдыхать. Небось полковник-то спит в машине? А Норкину когда? Минутки свободной нет. А кроме того, и отдых у него сейчас особенный: лежит на земле и рассказывает офицерам особенности тактики катеров. Разве это не подготовка к стрельбе, к новым боям?
— Вот это напрасно, — покачал головой полковник. — Отдыхать надо.
Волков удивился: как так отдыхать? Тут вон какая горячка, и об отдыхе речи быть не может. Или смеется полковник? Начальник артиллерии заметил нахмуренное лицо лейтенанта, усмехнулся добродушно и сказал неожиданно просто:
— У всех косточки отдыха просят. Пусть отдыхают морячки. Поработали, спасибо. Представление о вас сделал Верховному. Может, и благодарность от него получите, а теперь — отдыхать.
— Но у нас, товарищ полковник, пушки.
— Знаю, что не рогатки. — Полковник нахмурился, его начала раздражать настойчивость лейтенанта. — Если бы у вас были не пушки, ты бы не ко мне и явился.
— У нас много пушек… и «катюши», — пробормотал растерявшийся Волков. У него просто не укладывалось в голове, что можно отказаться от помощи катерных артиллеристов. Разве армейцы так стреляют?
— А сколько их у вас, пушек-то? — хитро прищурился полковник.
Волков назвал цифру, услышав которую, в сорок первом году обрадовался бы не один командир корпуса.
— Подожди девять минут, — неожиданно предложил полковник, посмотрев на ручные часы. — Потом продолжим разговор.
Девять минут, казалось, тянулись бесконечно. Наконец, полковник, еще раз взглянул на часы, встал, вышел из переднего угла и сказал:
— Пошли.
На крыльце остановились. Слабый ветерок чуть доносил запах гари. На фронте вроде бы стало тише. Полковник присел на ступеньки крыльца, показал Волкову место рядом с собой и сказал:
— Благодать-то какая! Сейчас бы с удочкой посидеть…
Волков промолчал. Да и что он мог сказать на это? Конечно, хорошо посидеть и с удочкой, но время ли сейчас говорить об этом?
— Самое хорошее время для рыбалки, — продолжал полковник таким тоном, словно только рыбалка и интересовала его. — Ночи короткие, теплые…
И тут где-то слева яркая вспышка озарила небо, ослепила кособокий месяц, приподнявшийся над лесом, а вслед за ней раздался грохот. Он покатился дальше, усиливаясь с каждой секундой. Полковник немного посидел, то ли любуясь работой артиллерии, то ли все еще находясь по власти мечты. Молчал и Волков. Он понял полковника: Сейчас у него в руках была такая сила, что пушки гвардейцев могли отдыхать. Наконец полковник поднялся, торопливо сунул Волкову ладонь и сказал уже в дверях:
— Привет от меня Норкину и скажи, что ещё, может, встретимся.
На катера возвращались не торопясь.
— Ну, значит, пока отвоевались, — сказал Норкин, выслушав доклад Волкова. — Давайте отдыхать, братцы.
И дивизион погрузился в сон, который не могли потревожить ни залпы артиллерии, ни комары, тучами вьющиеся над спящими. Норкин не слышал, как утром подошли тральщики, не чувствовал, как матросы осторожно перетащили его в тень под куст: все эти дни нервы были напряжены, но вот теперь все кончено, и он сразу ослаб, поддался усталости. И эта реакция была настолько сильной, что напрасно Гридин тормошил его, крича в ухо, что получен приказ Верховного Главнокомандующего, в котором дивизиону объявлена благодарность, напрасно Селиванов и Ястребков пытались посадить его, напрасно подносили к его рту кружку с самогоном — он спал, спал без сновидений, выключившись из этого мира.
Проснулся он от ощущения непривычной тишины. Открыл глаза. Ветви куста почти касались лица. Солнце еле пробивалось сквозь их завесу. Норкин вскочил на ноги и с тревогой осмотрелся. Нет, все на своих местах: и притихший Бобруйск, и катера. Только стрельбы не стало.
С тральщика спрыгнул Гридин, подбежал и сказал, вцепившись в его рукав:
— Ну и спите вы, Михаил Федорович! Мы вас будили, будили, потом митинг провели, отсалютовали, а вы все спите! Даже не шевельнулись!
— А что, Лешенька, случилось?
— Бобруйск освобожден! Верховный Главнокомандующий нам благодарность объявил и приказал впредь именоваться «Бобруйскими»!
— Врешь?!
Нет, Гридин не врал. Это Норкин понял сразу, как только увидел бегущих к нему офицеров и матросов. Они смеялись, кричали что-то. Селиванов, подбежавший первым, облапил Норкина, и тотчас несколько рук стиснулаего ноги, приподняли над землей, и вот он, придерживая рукой кобуру, уже взлетел над кустами.
— Стой! Стой, стрелять буду! — кричит Мараговский, Норкина, наконец, поставили на землю. Мараговский не идет, а выступает. В руках у него диск от ручного пулемета, покрытый петухастым полотенцем. На нем кружка и кусок ржаного хлеба, посыпанный солью. Мараговский кланяется и говорит:
— Просим откушать нашей хлеб-соли во здравие всего гвардейского Бобруйского дивизиона!
Норкин смотрит на товарищей, на внушительную кружку, бесшабашно срывает с головы фуражку, бросает ее на землю и берется за кружку: нельзя не вылить в такой день!
Во второй половине дня на берегах Березины стали появляться пленные. Они шли сюда в одиночку и целыми подразделениями, под конвоем и самостоятельно. Шли поникшие, с опаской поглядывая на пушки катеров и на матросов и солдат, стирающих свое белье, блаженствующих в прохладных струях реки. Не верили фашисты в свое спасение: много числилось за ними тяжелых грехов. Но кругом всё было спокойно, ничто и никто не угрожал их жизни, и они, постепенно успокоившись, начали присматриваться к этим непонятным солдатам, столь страшным в бою и таким миролюбивым, добродушным сейчас.
Одна группа пленных расположилась вблизи тральщика Мараговского. Какой-то немец до того осмелел, что подошел к самому катеру и попросил прикурить, выразительно пощелкав пистолетом-зажигалкой.
— На, сатана, — буркнул Пестиков, протягивая ему свое кресало.
Рассыпая искры, немец зажег фитиль, прикурил от него сигаретку и сказал, возвращая «катюшу»:
— Благодарю. Может быть, закурите?