Козлов бросился за ним и прыгнул в полуглиссер уже в тот момент, когда Норкин бросил его командиру одно выразительное слово:
— Гони!
Вихрем несся полуглиссер по узкой извилистой дорожке меж стволов, а Норкину все казалось, что они еле ползут, плетутся, словно на похоронных дрогах, и, оттолкнув локтем командира полуглиссера, он так потянул на себя подсос, что в цилиндрах раздался стук.
На берег Норкин ступил совершенно спокойным. От недавней истеричности не осталось и следа. Это больше всего удивило Козлова.
— Что у вас тут стряслось? — спросил Норкин, глядя на хмурые лица матросов и на растерянных Гридина и Селиванова.
— Я докладывал, Михаил Фёдорович, — начал было Гридин.
— Только и всего? — еще больше удивился Норкин. — Давай сюда этих гонцов.
Из толпы матросов вышел старшина с автоматом на груди, козырнул и начал:
— По вашему приказанию…
— Это, старшина, ты врешь, — бесцеремонно перебил его Норкин. — Не по моему приказанию ты сюда прибыл… На чем прибыл?
— На полуглиссере.
— Вот и прекрасно! Иди на него, и попутного тебе ветра!
— Товарищ комдив, да капитан первого ранга с меня шкуру спустит! — взмолился старшина.
— А ты ему немножечко соври, — посоветовал Норкин. — Скажи, что тебя обругали, ну… в шею выгнали!.. Понял? Я на тебя за это вранье в обиде не буду.
Такой вариант пришелся старшине по душе: он оживился, махнул рукой второму автоматчику, и они оба, о чем-то разговаривая, быстро пошли к полуглиссеру.
А виновник всей этой шумихи, которому ничего не сказали, в это время сидел в кубрике и, безжалостно попирая все законы грамматики, писал домой письмо. Он хмурился, сосредоточенно вглядывался в переборки, словно отыскивал на них имена многочисленных родных, которым следовало передать поклон. Не передашь — не только они, но и мать с отцом обидятся: дескать, не уважил сынок родню. А разве всех упомнишь, если полсела родни?
Наконец длинный перечень был закончен, Пестиков облегченно вздохнул, вытер ладонью лоб, и снова, как пьяный, побрел карандаш по бумаге, оставляя за собой кривые строчки букв:
«…и еще прошу вас, дорогие родители, взять, к себе того парнишку, что зовется Петрусь. Белоголовый такой и нога у него немного попорчена фашистами. Так заберите к себе сынка моего закадычного друга, что погиб на фронте борьг бы с врагом. Пусть заместо меня живет кап брат мой кровный».
Пестиков подумал и добавил:
«Не исполните просьбы моей фронтовой — и дамой ке ждите. Не сын я вам».
Написал и сразу старательно замазал: не сделают отец с матерью такого подлого дела, чтобы сиротину не пригреть.
В конце письма он просил не беспокоиться лично о нем, еще раз напоминал о Петрусе, которого нужно взять к себе немедля, послал свой сыновний поклон и поставил точку.
Поздним вечером Семенов вызвал Норкина к телефону.
— Норкин? Ты почему мои приказы не выполняешь? — кричал Семенов в телефонную трубку с таким усердием, что мембрана дребезжала. — Знаешь, что мы в гражданскую с такими делали? Знаешь?
— К стенке ставили, — спокойно ответил Норкин. Семенов немного опешил и продолжал уже более спокойно:
— Приказываю немедленно доставить его мне. Лично доставь!
— Не доставлю.
— Я тебе покажу самоуправство! Приказы не выполнять?
— А почему вы, товарищ капитан первого ранга, вмешиваетесь во внутреннюю жизнь моей части? Я подчинен вам только оперативно. Любой боевой приказ выполню, а как мне поступать с моими матросами — сам решу и только перед своим непосредственным начальством отчитываться буду.
— Не доставишь?!
— Не доставлю.
— Сам под трибунал пойдешь!
3
Норкин не был отдан под суд. Одумавшись, Семенов решил, что нет смысла подымать шум. И главную роль, конечно, сыграли не жалость к молодому командиру, не тревога за его дальнейшую судьбу. Нет, Семенова испугало другое. Допустим, он сообщит о случившемся начальству. Что из этого выйдет? Голованов не из тех людей, которые бросают своих подчиненных в беде. Первым делом он потребует самой тщательной проверки и сам добровольно возьмется за нее (с него и это может статься!). Начнет до всего докапываться, а Норкин (тоже не дурак!) молчать не станет.
В данном случае, конечно, и Норкин немного виноват. Не имел он права так грубо отвечать старшему офицеру.
С другой стороны… С другой стороны, и он, Семенов, переборщил. Ведь гвардейцы-то у него только в оперативном подчинении. То-то и оно. Нельзя было соваться к Норкину на катера. Сначала бы вызвать к себе самого Пестикова, расспросить как и что, а потом и ахнуть по голове строжайшим взысканием! Ведь на строгость взыскания никто не имеет права жаловаться. А там, пока суд да дело, и закатать того черта, что ножом махал. Но теперь сделанного не воротишь…
Может быть, Семенов и попустился бы всеми этими соображениями и поднял шумиху, но была еще одна причина, заставившая временно смириться. Дело в том, что сведения, которые принес Пестиков, оказались очень ценными и пролили свет еще на один участок обороны противника, превратившего в крепость даже реку. Около села Здудичи немцы преградили реку бревенчатым боном, нанизанным на толстый трос. Кроме того, каждое из звеньев бона стояло на трех самостоятельных якорях. Если к этому добавить, что левый берег Березины сплошь минирован, в обрыве правого — дот, а на самом боне, обвитом колючей проволокой, лежат противотанковые мины, то любому человеку станет ясно, что такую цепочку одним махом не разорвешь. А ведь Семенов в таких делах понимал кое-что.
Вот и решил Семенов: пусть-ка Норкин ломает зубы на этой цепочке, очищает проход, уничтожает мины. Он человек молодой, башковитый — ему и карты в руки. А в том, что прорываться придется, Семенов не сомневался. Он знал точно, что на обоих берегах Березины собираются большие ударные силы, которые через несколько дней обрушатся на оборону врага, вспорют ее клыками бронированных дивизий, и тогда настанет черед Днепровской флотилии.
А не раньше? Может быть и так. Замыслы начальства неисповедимы.
Действительно, в эти дни шли последние приготовления к наступлению войск первого Белорусского фронта. Совет-сдое командование знало, что противник придает огромное значение Бобруйскому направлению и не пожалел ни средств, ни времени для создания укрепленной полосы. Оборона его представляла собой непрерывную полосу укреплений глубиной в шесть-восемь километров, состоящую из пяти-шести линий траншей, соединенных между собой множеством ходов сообщений. Перед траншеями и между ними притаились многочисленные минные поля, ржавела под дождями колючая проволока, таились волчьи ямы, как клыки торчали надолбы. Все населенные пункты были превращены в мощные узлы обороны, способные создать плотный огонь на любом направлении и состоящие из системы дотов и укрытых в фундаментах зданий огневых точек. И все это оборонялось двенадцатью пехотными, одной танковой дивизиями и многими частями усиления.
Было над чем подумать командованию Советской Армии, особенно если учесть, что непроходимые топи не давали возможности вести наступление широким фронтом. Но вот приготовления закончены, и в шесть часов утра 24 июня войска первого Белорусского фронта начали одновременное наступление со стороны Корма и севернее Рогачева.
Первые залпы совпали с сигналом побудки, и вахтенные даже немного растерялись: не почудилось ли это им? Но артиллерийские залпы следовали один за другим, точно отсчитывая секунды. Вот они слились в сплошной рев, из которого выделялись октавы орудий крупного калибра. Из кубриков выскакивали сонные матросы. Думая, что проспали сигнал боевой тревоги, матросы, схватив в охапку одежду, спешили на боевые посты.
Одним из первых выскочил на палубу и Норкин. Он привычным взглядом окинул небо, притаившиеся катера — и понял все.
— Отставить! — крикнул он матросам, готовившим катер к бою, скрылся в каюте и скоро вновь вышел на палубу, но уже одетый по всей форме.