Опустив глаза в тарелку, граф нехотя ответил:
– Да, хотел. О Паоле.
– О Паоле?
– Да, о Паоле. О моей родной дочери. И твоей жене.
Брунетти вдруг охватила безотчетная ярость; его взбесил язвительный тон графа. Но он заставил себя сдержаться й спросил, едва удерживаясь от невольного сарказма:
– И матери моих детей и ваших внуков, вы хотите сказать, не так ли?
Граф положил вилку с ножом на тарелку и резко отодвинул ее от себя.
– Гвидо, я вовсе не хотел тебя обидеть…
– Тогда оставьте, ради бога, этот снисходительный тон.
Граф взял графин и разлил по бокалам остатки вина.
– Твоя жена несчастна. – Он взглянул на Брунетти, в ожидании его реакции, помедлил и, увидев, что тот молчит, добавил: – Она мое единственное дитя, Гвидо. И она несчастна.
– Но почему?
Вместо ответа граф поднял руку и показал Брунетти кольцо с фамильным гербом Фальер. Увидев кольцо, тот моментально вспомнил об останках, обнаруженных на поле, подумав, что будет, если выяснится, что они принадлежат Роберто Лоренцони. Кому в таком случае следует сообщить об этом прежде всего? Отцу? Брату? Или, может быть, матери? Хватит ли у него мужества своим сообщением разбередить эту страшную рану, тем самым только усугубив их горе?
– Ты меня слушаешь, Гвидо?
– Да-да, конечно, – откликнулся Брунетти, погруженный в собственные мысли, – вы сказали, что Паола несчастна, и я спросил: почему?
– А я как раз говорил тебе об этом, Гвидо, но ты был где-то далеко-далеко, думал о Лоренцони и об этих останках, которые нашли на поле, размышляя, должно быть, о том, как в итоге добиться торжества правосудия. – Он помолчал, надеясь, что Брунетти как-то отреагирует на его слова. – Один из доводов, которые я безуспешно пытался донести до тебя, касались непосредственно этого… эти твои поиски справедливости… – Тут он снова замолчал и, зажав пустой бокал между средним и указательным пальцами, начал задумчиво передвигать его по столу. Поднял глаза на зятя и выдавил улыбку; улыбка вышла какой-то жалкой, и Брунетти стало грустно.
– Вы считаете, что моя работа отнимает у меня слишком много времени?
– Нет, я считаю, что работа поглощает тебя без остатка; ты с головой погружаешься в дела, которые ведешь, начинаешь жить жизнями этих людей, будь то преступники или их жертвы, и тебе нет дела до того, что творится у тебя дома.
– Это неправда. Я всегда рядом в трудную минуту. И мы много времени проводим вместе.
– Ах, оставь, Гвидо, – нетерпеливо отмахнулся граф, – ты слишком умен, чтобы верить этому или, на худой конец, предположить, чтобы я поверил тому, что ты сейчас говоришь. Ты прекрасно знаешь: можно проводить с кем-то уйму времени, но душой быть где-то совсем в другом месте. Я не первый год тебя знаю и поэтому могу утверждать, что, когда ты начинаешь расследовать какое-нибудь дело, все остальное перестает для тебя существовать. Ты разговариваешь, делаешь вид, что слушаешь, можешь даже пойти в кино или в ресторан, но на самом деле ты полностью погружен в себя. – Граф налил себе минеральной воды и залпом ее выпил. – В известном смысле ты сейчас похож на Роберто, каким я запомнил его во время нашей последней встречи: такой же далекий и отчужденный.
– Вам Паола об этом сказала?
На лице графа отразилось неподдельное удивление.
– Гвидо, я, конечно, не тешу себя надеждой, что ты мне поверишь, но твоя жена никогда в жизни не сказала о тебе ничего дурного – ни мне, ни кому бы то ни было другому.
– Тогда откуда эта уверенность, что она несчастна? – спросил Брунетти с плохо скрываемым раздражением.
Граф рассеянно взял кусочек хлеба, лежавший на краю тарелки, и принялся крошить его между пальцами.
– Когда родилась Паола, Донателле пришлось очень худо, после родов она долго болела, так что все хлопоты, связанные с появлением дочки, легли на мои плечи. – Увидев удивление, отразившееся в глазах Брунетти, граф от души рассмеялся. – Знаю, знаю. Скажешь, невозможно представить, как я кормлю ребенка из бутылочки или меняю ему подгузники. Но именно этим мне пришлось заниматься в течение первых месяцев ее жизни; так что к тому моменту, когда Донателлу выписали из больницы, это уже вошло в привычку, и я продолжал ухаживать за дочкой. Если ты в течение года меняешь ребенку подгузники, кормишь его кашкой, поешь ему колыбельные, чтобы он уснул, то поневоле начинаешь чувствовать, когда он счастлив, а когда нет. – Брунетти хотел было возразить, но граф его опередил: – И не имеет значения, сколько твоему ребенку: четыре месяца или сорок лет, и что послужило причиной его страданий, кишечные колики или неудачный брак. Думаю, ты прекрасно об этом знаешь. А сейчас я чувствую, что моя дочь несчастна.
Брунетти знал, что все его попытки оправдаться или доказать свою невиновность будут совершенно напрасными. Он тоже в свое время менял подгузники, проводил бессонные ночи у кроваток детей, укачивая их, чтобы они уснули, читая им книжки, утешая их, когда они плакали… Он свято верил в то, что именно эти ночи дали ему реальный шанс познать собственных детей, развили в нем то чувство, которое, по словам графа, позволяет безошибочно угадывать, когда твое дитя счастливо, а когда несчастно.
– Я просто не представляю себе, как по-другому относиться к тому, что я делаю, – откровенно признался он без тени прежней враждебности.
Будто бы не расслышав его, граф вдруг спросил:
– Послушай, я давно собирался тебя спросить: почему это для тебя так важно?
– Почему это для меня так важно? Поймать преступника? Арестовать человека, который совершил преступление?
Граф нетерпеливо махнул рукой:
– А, брось ты, я вовсе не думаю, что именно это тебя волнует в первую очередь. Почему ты с таким упорством добиваешься торжества справедливости?
Валерия выбрала неподходящий момент, чтобы предложить десерт. Обоим сейчас было не до сладкого. Заказав две порции граппы, граф обернулся к Брунетти, весь обратившись в слух.
– Вы ведь читали древнегреческих философов, не так ли? – спросил Брунетти.
– Ну да, читал. Некоторых.
– А Крития?
– Да, но так давно, что едва ли помню, о чем он писал. Так что же?
Снова появилась Валерия и, поставив две рюмки с водкой на стол, молча удалилась.
Брунетти взял рюмку и сделал маленький глоток.
– Не ручаюсь за точность цитаты, но, мне кажется, где-то он пишет о том, что государственные законы регулируют лишь преступления против общества; и поэтому нам нужна религия, чтобы мы верили в торжество правосудия если не на земле, то хотя бы на небесах. – Он замолчал и отхлебнул еще один глоток. – Но сейчас мы перестали верить в Бога, не правда ли? – Граф согласно кивнул, и Брунетти продолжал: – Так что вполне возможно, что я именно этого и пытаюсь добиться. Я об этом никому не говорил и никогда по-настоящему об этом не задумывался. Но если представить, что Бога нет, а значит, нет и Высшего Суда, тогда получается, что именно я должен побеспокоиться о том, чтобы справедливость восторжествовала здесь, на земле, а виновные понесли наказание за свои грехи.
– Что ты хочешь этим сказать – «за свои грехи»? Что-то связанное с моралью, да?
– Именно так. Когда кто-то дает другому дурной совет, чтобы впоследствии извлечь из этого собственную выгоду; говорит неправду; выдает чужие секреты.
– Но ведь далеко не все из того, что ты перечислил, является противозаконным.
Брунетти покачал головой.
– Я совсем не то хотел сказать. Просто это первое, что пришло мне в голову. – Брунетти собрался с мыслями. – Может, у политиков найдутся более убедительные примеры: передача конфиденциальной информации третьим лицам, принятие решений государственной важности на основе собственных интересов, кумовство, протекционизм…Ну и так далее.
– Словом, обычные дела в итальянской политике? – перебил его граф.
Брунетти кивнул. Он вдруг почувствовал, что ужасно устал.
– Но ведь никто не давал тебе права решать, кто прав, а кто виноват, а тем более судить и карать, – настаивал граф.