Все рассмеялись, а Окунев выругался:
– Дурак!
– Кто? – спросил Юлин
– Твой приятель Винокуров! – Посыпались безобидные шутки:
– Винокуров прав: жениться надо Володьке!
– Хоть бы временно, чтобы прочувствовать состояние молодожена.
– Вот Паша женится, я на его свадьбе и понаблюдаю, – отшутился Владимир.
Окунев вернул разговор в прежнее русло:
– А еще какие замечания были?
– Никаких. Винокуров обобщил: мол, и снег на балконе, и пальма, и вообще натурализм.
– А что понимает Винокуров в искусстве? – с жаром заговорил Яша Канцель. – Для него эта область непостижима!
– Ты, Яша, ему это скажи, – мрачно пошутил Окунев.
– А что? И скажу! – вскипел Яша.
– Нам от этого не станет легче, – грустно выговорил Еременко, разглядывая свои грязные сапоги. – Хорошую картину провалил. А твой патрон Пчелкин был на совете?
Владимир пожал плечами.
– К сожалению, Николай Николаевич не был…
– Твой Николай Николаевич умеет отсутствовать тогда, когда он нужен, – проворчал Окунев. – А вообще ничего страшного не произошло. Ну и черт с ними. Убери снег, сделай пальму немного помягче и снова представляй. Пройдет.
– Все это не так просто, Паша, – Владимир вскинул голову и выпрямился. – Дело не в снеге и не в пальме. Мне непонятно, почему я должен убирать этот снег, почему хорошо выписанная деталь считается натурализмом? Если так, тогда и Федотов, и Перов, и Федор Васильев, и Шишкин – все натуралисты!
– Не горячись, Володька, – дружелюбно остановил его Юлин. – Ты пока не Федотов и не Перов…
Владимир с прежней горячностью перебил его:
– Погоди…
– Нет, ты погоди! – вскричал Юлин. – Сегодня нельзя писать так, как писали, скажем, Иванов и Брюллов. – И, как бы усовестившись громкого голоса, заговорил рассудительно: – Сто с лишним лет отделяют нас. За этот срок можно же было научиться чему-нибудь новому… За сто лет успели родиться и умереть Серов и Врубель, Нестеров и Коровин… Фальк и Штерберг…
– …футуристы, кубисты, импрессионисты, конструктивисты, – продолжил ему в тон Владимир. – И не везде они умерли. Кое-где еще здравствуют.
Юлин поморщился и махнул рукой. Он не считал нужным продолжать этот спор, возникавший не впервые. Он лишь снисходительно вздохнул, будто говоря:
«Трудно нам прийти к общему знаменателю».
– Из-за чего буря? – вступил в разговор Вартанян. – Пусть каждый пишет своим почерком.
– Ну, а если у кого почерк неразборчивый? – насмешливо спросил Еременко. – Тогда как?
– Да, тогда как? – подхватил Павел. В ответ Борис снисходительно улыбнулся:
– Оставим эту софистику до другого случая. Предлагаю перенести наш спор на собрание московских художников, которое, как вам известно, состоится сегодня… через два часа.
Спор, однако, продолжался, хотя Борису Юлину и не хотелось влезать в дискуссию с друзьями. Они не признавали так называемой новой живописи, которая господствовала на Западе, а он называл передвижников устаревшими. Борис считал, что живопись, как и всякое другое искусство, должна поражать зрители чем-то необыкновенным. Эту мысль ему внушали с детства в семье, в том изысканном кругу, в котором он рос и воспитывался, В этом кругу говорили с обожанием о деньгах и об искусстве. Отец Бориса, Марк Викторович Юлин, никакими талантами не обладал, работал всю жизнь по торговой части, в последнее время – директором мебельного магазина, но был близко знаком с известными и малоизвестными искусствоведами, критиками, поэтами, режиссерами, художниками, музыкантами, журналистами. Юлин-старший был искренне убежден в том, что главное в искусстве – необыкновенная форма, она ведет художника к шумному преуспеванию и богатству.
– Ты вот что, философ необыкновенной формы, – положив свою могучую руку на округлое плечо Бориса, добродушно пробасил ему на ухо Павел, – чем спорить, выкладывай-ка лучше денежки. Надо выручать Володьку.
Борис поморщился. Он хотел это сделать сам, без подсказки, а Окунев испортил впечатление. Еще вчера, узнав, что картину Машкова «завалили» на художественном совете, он решил выручить Владимира, предложить ему взаймы тысячи две.
– Да, Володька, – сказал он теперь, как бы вспомнив забытое, – я вчера получил за натюрморт и могу одолжить тебе… – И, не ожидая ответа, вытащил пачку новеньких денег.
«Откуда он узнал о моей нужде? – растроганно подумал Владимир. – Ах, да, я, кажется, Павлу говорил…» И, прочувствованно оглядев товарищей, сказал вполголоса:
– Спасибо, ребята.
– Ребята тут ни при чем, – буркнул Павел. – Бориса благодари.
Карен, опережая Машкова, вскочил с подоконника и, дурашливо кривляясь, пожал Юлину руку:
– Молодец, Боря! Ты наш предоподлинный и пренастоящий денежный друг!
– Хватит дурачиться, – одернул Павел Карена. – Нам всерьез не мешало бы поговорить, что делать.
– Что делать? – не сбавляя веселого тона, переспросил Карен. – Работать надо, к весенней выставке готовиться, натюрморты писать, поскольку в них – хлеб наш насущный.
Его шутливость друзья не поддержали. Разговор о весенней выставке сделал их озабоченными.
– Ты что, Володя, думаешь дать на весеннюю? – спросил Еременко.
– Еще не решил. Наверно, вот этого паренька. – Он поставил на мольберт портрет Коли Ильина. – Да вот не знаю, успею ли закончить…
– А чего здесь еще заканчивать? – Яша Канцель удивленно развел руками. – Чудесный портрет!
– В этом деле Володя мастак, – сказал Павел, и все с ним согласились. Портреты у Машкова получались живые, глубокие.
– Везет ему, – позавидовал Юлии, глядя на портрет. – Умеет найти интересную натуру. А я вот все на позеров нарываюсь.
Павел посмотрел на пустую бутылку и сказал:
– Карен, ты бы позаботился…
Карен вышел и вскоре вернулся с бутылкой шампанского. Закусывали черным хлебом с горчицей и дешевыми конфетами, шутили:
– Такой пир мог быть только у Рембрандта!
– Или у нас на фронте! – воскликнул Владимир. Аркадий Николаевич подхватил:
– А помнишь, Володя, как под Волковысском перед атакой наши солдаты о любви и ненависти говорили?
– Помню…
Борис перебил, усмехаясь:
– Небось все говорили одно и то же: любят Родину, ненавидят фашистов.
Владимир, не замечая его усмешки, воодушевился.
– О, это надо было слышать собственными ушами! И не так-то просто сказать об этом… Вот, скажем, ты, Петя, кого любишь, что ненавидишь?
Скромный и стеснительный Еременко ответил, не поднимая головы:
– Больше всего люблю детей и ненавижу войну…
– А ты, Борис?
– Я беззаветно люблю искусство и ненавижу дураков, – с апломбом выпалил Юлин.
Яша сказал, что он любит правду и ненавидит управдома. А Окунев высказался так:
– Русскую широкую песню люблю! И ненавижу сынков-лоботрясов, потребителей коктейлей и обитателей прочих холлов. Ну, а сам-то, Володя, что любишь?
Тот сказал, не задумываясь: