Павел подумал со стыдом, что они, взрослые, когда были наедине, вели себя возбужденно, чрезмерно возбужденно, наперебой выдумывали всевозможные варианты, среди которых было немало серьезных, глуповатых для их возраста, строил предположения навроде тех, что они с Аней однажды вечером позволили себе, рассуждая о характерах и привычках ребят. И вот пришел мальчишка, и вдруг оказалось, что он взрослее взрослых. Что он говорит о серьезной, жестокой и даже жутковатой жизни, которая им, считающим себя опытными и бывалыми, известна лишь только из книжек, да еще и далеко не всяких. Может, даже неизвестна вообще.
Они притихли, опытные вожатые, мастера воспитания. Неизвестно, как остальным, а Павлу стало совестно. От них требуется не экзальтация, не перебивание друг друга в неимоверных догадках, а серьезная суровость, даже жёсткость в оценке положения и принятие таких решений, которые бы не разжигали чувства, не давали возможности ощущать себя страстными педагогами, а приносили практическую пользу.
Вошёл мальчишка и словно бы сказал им, умелым: «Хватит соплей, пусть даже очень ответственных! Делайте, что-нибудь делайте!»
В кабинете было тихо, как не бывало тут никогда, если считать полного отсутствия в нем людей. И эта тишина дорогого стоила.
«Почаще бы нам такой тишины», — подумал Павел.
— Прости нас, Гена, — сказал начальник лагеря, — что мы, — он с трудом подобрал слово, — растревожили тебя.
— Ничего, — проговорил Генка. Он грелся в широком пиджаке начальника, глаза его бойко поблескивали. Он продолжил рассказ, чувствуя, что произвел впечатление и его слушают доброжелательно и горько. — Возле завода в день получки работает, скажем, пивнушка. Сперва, конечно, банда смотрит, нет ли милиции, потом я лезу в карман к какому-нибудь дядьке. Просто так лезу! На шармачка! Мне от него ничего не надо! Лезу, чтобы он почувствовал, увидел. Он начинает матюгаться, бежать за мной. Я за угол, за другой, за дровяники, но только так, чтобы он сильно не отставал. А за сарайками его мои паханы ждут. Всем шалманом навалятся, и зарплаты — тю-тю, нету! Или наводил я на какую квартиру, где дверь послабее. Ходишь по домам, спрашиваешь, к примеру, какого-нибудь Хомутова, звонишь в разные двери. Особенно хорошо на последнем этаже и чтобы лифт был. Или если прямо с лестницы выход на крышу.
— Не попадался? — спросила Агаша.
— Еще как! Били, будто последнюю собаку. Сапогами. У меня ведь одна почка отрезана. Ну да ничего! Еще одна есть!
Павел снова сжал кулаки. Что-то знакомое садануло его, давнее воспоминание, тот мальчишка. В грязном халате и с опасной, совсем взрослой штуковиной, плюющейся свинцом. И он, Павел, стоит перед ним — вооруженный и беззащитный.
Что-то щелкнуло, соединилось, замкнулось в нем. Не смог бы он бить сапогами пусть виноватого, а мальчишку. Как не смог — тогда! — убить.
Сколько, сколько, сколько раз возвращал он свою память к тому мгновению, и никогда никому не смог рассказать о том, что было с ним. Друзей его убили в том бою, и убитые бы не поняли, сочли такое поведение трусостью, если не предательством, он трепетал, представляя, какие они могли бы выбрать для него слова, но стыдясь, сгорая от этих несказанных слов, он не раз и не два, мысленно прокручивая происшедшее, твердо признавался себе, а значит, и всем прочим, что, повторись все снова, он опять не стал бы стрелять в ребенка. Даже ценой собственной жизни.
Даже такой ценой.
— Командир, — сказал он резко, забывшись, и тут же поправился, назвав начлагеря по имени-отчеству. Давайте отпустим Гену.
— Нет! — воскликнул Генка умоляюще. — Я хочу посидеть с вами! Узнать про Женьку!
— Мы еще не скоро узнаем, — начал было Павел, но начлагеря кивнул большой головой:
— Посиди.
Он подошел к телефону, позвонил в милицию. Новости отсутствовали.
— Откуда же были эти бандиты? — спросил он Генку, опустив трубку.
— Женькины?
— Нет, твои.
— Из нашего детдома. Его потом рас… расформировали. Как мне почку отрезали, так сразу банду — в колонию, а взрослых — кого куда. Ну и нас.
— И ты решил, — негромко сказал Павел, — что Женю тоже разыскивает банда?
— Откуда же у него такие деньги? Генка снова задал вопрос, на который не было ответа.
— А я припоминаю, — сказал вдруг один из замов, — мне наша кастелянша, тетя Варя, говорила ведь, что видала у мальчонки большие деньги, когда они мойку проходили. Ну, подумал, какие большие? Четвертной, от силы — полусотенная. Да и забыл.
Все вздохнули. Что корить сейчас себя?
Каждый, кто сидел в этой комнате, мог твердо признаться в том, что забыл, когда нельзя было забывать, не сказал, когда требовалось сказать, не подумал, хотя не мог, не имел права не подумать, ежели имеешь дело с такими детьми.
* * *
Женя сел в поезд без особых осложнений.
Проводница посмотрела билет на солнце, разглядела цифры, пробитые дырочками, поезд тут же тронулся, и тётка провела Женю на свободное место. Была она толстой, рыхлой, едва не задевала рукавами за стенки вагонного коридора, и Женя подумал про себя: сколько же толстых людей развелось! Отчего это?
В купе уже было трое пассажиров и двое из них опять толстухи! Жене они казались старухами, но те протянули, знакомясь, одинаково вялые ладони и назвались так, точно они молоденькие девушки:
— Зоя.
— Фая.
Он смутился, ему стало неловко за тёток, которые даже с ним, мальчишкой, хотят быть вроде как ровней, и его будто услышал третий пассажир, сухонький белоснежный старичок, словно гном из сказки, Степан Ильич.
Едва толстухи представились Жене, а он назвал свое имя, одуванчик сказал:
— Я, извиняюсь, по профессии ветеринар, а потому привык изъясняться просто.
Толстухи захихикали.
— Вот я и спрашиваю вас, Зоя и Фая, хотя дам об этом не спрашивают вроде. Но я же врач!
Они опять дружно и одинаково захихикали.
— Поскольку же нам годков-то будет?
— Вы, дедушка, старенькие, а хитренькие, — ответила одна из них, кажется, Фая. — Вон как умело подъезжаете!
— Хе! — засмеялся старик. — Да я своё отъездил!
— А возраст наш, — сказала Зоя, — очень даже секретный. Где-то между тридцатью и тридцатью одним.
Они опять захихикали. Были они одеты во все фирмовое, лёгкие курточки свободного кроя, которые, впрочем, на них сидели внатяжку, джинсы, подчеркивающие необъятные размеры окорочных частей, но что-то все же их выдавало. Может, вульгарно яркая помада, которой они красили губы? Или слишком уж эффектный цвет волос? Фая была вопиюще рыжей — хна, а Зоя — пушистой, до ледяных цветов, блондинкой — перекись водорода.
— Отчего же тогда, — спросил их въедливый ветеринар, — не Зоя Петровна, не Фаина Ивановна?
— Ой, и не говорите, — сказала рыжая, — работа у нас такая, привыкли, самим противно.
— Кто же вы такие?
— Да мы, это, — сказала прозрачная блондинка, — инженеры по технике безопасности. На почтовом ящике.
— Ну ладно уж, Зой! — махнула рукой Фая. — Домой едем, чо там! Поварихи мы! В детском комбинате! Взрослые все Фаей да Зоей кличут, а малым ребятишкам отчество не надо: все тётенька да тётенька!
— Ясно, — крякнул старик.
Теперь дошла очередь до Жени.
Он поставил свой пакет на вторую полку, сам же угнездился в углу и притих, думая о том, что самым трудным в этой поездке будут разговоры с попутчиками. Народ все, похоже, общительный, болтливый, придется отвечать, как бы не брякнуть лишнего.
— Ну, а ты, мальчик, куда едешь? — принялся за него старик.
— В Москву, — ответил Женя.
— Случилось чего? — не отставал дотошливый одуванчик. — Один почему-то? Никто не провожает?
— Мать в больнице лежит, — брякнул неожиданно для себя Женя. — Ну и отец там. Вызвали.
Крашеные фёклы дружно вздохнули.
— Видать, всерьёз! — постановил ветеринар.
Жене стало не по себе, непривычно сжалось сердце, он кивнул, коря себя за всю эту глупую болтовню, за это бесконечное вранье, которое, оказывается, совсем не безобидно, враз ему стало неловко.