Когда поезд добрался до конечной станции, Женя вышел вместе с немногими пассажирами, скрылся в непритязательном пристанционном туалете, а когда дышать там стало невмоготу, вышел и, придумывая на ходу слова, какие скажет кассирше, приблизился к узкому оконцу, почти амбразуре, за которым можно было разглядеть только обильную грудь и пухлые женские руки.
— Тётенька, на сегодняшний поезд можно взять один взрослый билет, батька велел, ему ехать срочно надо, тётка померла, — проговорил он не медленно и не быстро, без робости, но и не нахально, стараясь скрыть естественное волнение, и все-таки не скрывая его до конца, потому что все это вместе взятое можно было бы принять за почтение, за уважительность к толстой и весьма значительной по своему месторасположению и службе тётке, от которой виднелись только руки и грудь.
— Телеграмма есть? — проговорила тётка.
Телеграмма? — Женя испугался уже всерьез.
— По такой надобности детей посылают, это надо же! — воскликнула тетка. — Будто не знают, как летом с билетами.
Женя заскулил:
— Тё-ёть, помогите! А, тёть!
— Центральная! Тут по телеграмме. Одно место. Да какое ни какое!
А он скрестил большой и указательный пальцы, молил: пусть повезёт! Ну пусть!
Тётка наконец сказала:
— Говори спасибо, паренёк! На дополнительный поезд купейное дали! Везёт твоему бате.
Она засмеялась. Видать, порадовалась сама себе. Женя подхихикнул, стараясь камуфлироваться под местного, опять заторопился:
— Ой, тётечка, спасибочки вам, ой, спасибо!
Тётка назвала сумму, щелкнула чем-то железным, приняла от Жени полусотенную бумажку, выкинула взамен маленькую картонку с розовым надрезанным листком в придачу. Потом она захотела увидеть Женю, снизошла, чтобы оглядеть покупателя, чей, мол, это сын и чья это тётка у кого померла, — тут, пожалуй, все друг дружку знали, — но Женя был готов, к этому, он чуть сдвинулся в сторону, оставив лишь глаз да щёку в поле зрения толстой кассирши, взял сдачу и, уже скрывшись из окна, проговорил, едва сдерживаясь от смена:
— Спасибочки, тётенька, вот батька-то обрадуется!
Потом он побрел по городку, осыпанному сонным порошком. Хорошо, что Пат сунула ему в дорогу целые две сотни. Хорошо, что он вспомнил про них в бане, когда все сдавали свою одежду. Плохо, что этот городок такой пустой и сонливый. Всякий новый человек тут бросается в глаза.
Ему повезло еще раз. В похрапывающем универмаге что-то такое давали — то ли стиральный порошок, то ли туалетную бумагу, негромко жужжала старушечья очередь, пробуждая интерес продавщиц из других отделов, поэтому, когда Женя попросил дать ему померить серые брюки и коричневую спортивную куртку, две мордастые тетки, похоже, проводящие всю свою сознательную жизнь в полусне, ленивых сплетнях и наслаждении семечками, выложили Жене все, что он просил, а сами не вполне любезно, зато удобно для него повернулись к нему толстенными задами, расставили икрастыe ноги на ширину плеч и принялись обсуждать шмелиный рой старушек в канун счастливых покупок, продавщиц из соседнего отдела, которым, наконец-то, приходится шевелить кое-чем, имеющим, конечно, и литературные синонимы, но все же называемым своими подлинными именами.
У этих монументальных дам, помимо всего прочего, многоразмерного, были еще непропорционально маленькие головки, прямо-таки как у вымерших ихтиозавров, только лишь украшенные шестимесячными, совершенно одинаковыми завивками, этакими венчиками схожей масти. Все было недвижно в них сзади, застыло, окаменело, только венчики поворачивались друг к другу, из-под которых вылетали отдельные слова и междометия, поражавшие непритязательностью и бесцензурностью.
Хихикая про себя и вовсе не торопясь, Женя примерил брюки и куртку, высмотрел цену неброской серой рубашечки, обогнул теток, уплатил деньги в кассу, вручил одной ихтиозаврине чек, показав ей куртку и штаны, а рубаху она ленивой рукой, почти не глядя, протянула Жене с полки.
Он удалился, пропустив в дверях пару старушек с мотками туалетной бумаги, натянутыми через плечо, как патронташи партизанок, хихикнул: наверное, третьей мировой войны? — коробками стирального порошка — оказывается, выкинули и то и другое, зашел тут же за универмаг и, оглянувшись, переоделся в сонных, покрытых пылью кустах. Такие люди, как эти две ихтиозаврихи, похоже, даже были не способны заметить его, в лучшем случае они могли опознать свой товар — штаны и куртку, но Женя не зря выбирал одежду невзрачных тонов производства местных швейных фабрик, хотя в универмаге, несмотря; на дефицит предметов более простых, но, видимо, более ходких, свободно продавались джинсы с американскими нашивками и яркие спортивные курточки тоже ненашенских качеств. Так что, покупатель из Жени получался неценный, не могущий привлечь серьезного внимания знающих свое дело и понимающих толк в людях продавщиц…
Итак, он переоделся, аккуратно свернул голубую форму приморской дружины в свиток, прижал его ветками, хотя жалко было этих коротких штанов, куртки, пилотки. Галстук он сунул в карман. Неизвестно почему и для чего. Просто сунул, и всё.
Ни у кого ничего не спрашивая, Женя принялся ходить по городку, стремясь туда, где было побольше народу. Так он обнаружил небольшой базарчик, на котором продавались овощи и который ограждён был дощатыми, разноцветно окрашенными ларьками самого разнообразного предназначения — от галантерейного до колбасного, в котором почему-то не было народу и висело несколько сортов разнообразной колбасы. Отоварившись пластиковой сумкой в галантерейной лавке, в колбасной Женя попросил свесить ему целый батон любимой сырокопченой, и сильно удивился, когда продавец, сделав свое дело, назвал ему жуткую цену.
— Что так дорого? — удивился Женя, протягивая деньги.
— А ты что, только родился? — неприветливо хмыкнул мордастый мужик. — У нас — кооперация.
И кооперация тут мордастая, подумал Женя, но спорить не стал. В самом деле, что он знал о рынках, о магазинах? Все всегда подносилось ему, Пат бы только ахала, да причитала, увидев его теперь, тут, в таком виде, за таким занятием. Не торгуясь, набирая в сумку помидоров, репы, покупая в еще одной лавчонке лимонад, бутылки которого липко приставали к ладоням, Женя подумал о себе, что похож, пожалуй, на ящерицу, которая сменила кожу, сбросила ее в кустах. Он слинял, как типичный представитель отряда пресмыкающихся, уползает из опасного места, вот так-то!
А так ли? Вполне ли точен он, оценивая сам себя?
Да, прошел процесс линьки — в прямом и переносном смысле слова. Сменил одежду, слинял из лагеря. Но черт побери, это же не просто так! Он и сам изменился! Маменькин сынок, хвост ярко-рыжей лисы Пат — всегда им любуются, всегда его холят, но ведь еще он всегда позади, он всегда следует за лисой — так вот теперь с ним что-то произошло.
Ему стыдно жить, как раньше. Жить на всем готовеньком. Ему стыдно за свое всегдашнее соглашательство и за свой прагматизм — ну и словечко же пришил ему ОБЧ! Удовольствие, считал он в старые свои времена, можно и нужно достигать любым способом, независимо ни от каких трудностей. Захотел — возьми. Пожелал — получи.
И вот, получив, он устыдился. Не мог он больше глядеть в глаза Генки Соколова, или Зинки, или Катьки Боровковой, или Сашки Макарова, врожденного эпилептика, прямодушного человека Джагира.
Он не знал другого способа восстановить равновесие в своей душе. Взял и ушел. Освободил чье-то чужое место. И хотя с точки зрения здравого смысла это полная глупость, хотя бы уже потому, что на освободившееся место не сможет приехать тот, кому оно принадлежало, не все теперь покорялось этому здравому смыслу. Трезвые соображения отступали перед совестью. Перед справедливостью. Перед нежеланием жить как раньше.
Вот он и жил по-другому.
Сменил шкуру — это правда. Но ему легче дышалось сейчас, в этих серых деревенских штанцах, в этой куртенции, коричневой, такой простой и даже, кажется, честной. Оказывается, честными могут быть не только люди, но и их вещи — брюки, куртка, простая, но такая уютная и мягкая рубашка, на которую он раньше, в те свои старые времена, даже бы не поглядел, потому как такие шмотки шьются для кого угодно, только не для него. А теперь он был как все. Он походил на мальчишек, которые встречались ему тут, в сонном городке. Одни смотрели задиристо, не признавая в нем своего. Другие — доброжелательно, своего признавав. Третьи, казалось, вовсе не замечали его, и это было, может, самым замечательным, потому что означало, что он обыкновенный пацан, ничем не примечательный и ничем из остальных не выделяющийся: человек как человек.