– Ну и что?
Он тоже вскочил и, увидев выражение моего лица, стал следить за моими руками.
– Ошибаешься, – сказала я кратко. – Тебе нечего бояться. Я вот что хотела сказать: «Ну что, кончилось? Кончилось то, что было между нами?»
Он мрачно глядел на меня и злился на то, что я заставляю его ответить.
– Что кончено? Что кончено? С тебя не хватит этой жизни? Ты считаешь, что мы хорошо жили? Тебе хочется снова начать?..
Благодаря логической перестановке наши позиции переменились: он стал тем, кто говорит, кто жалуется и кто обвиняет, а мне остаётся только слушать, я отвечала ему только про себя, зато от всего сердца: «Начать с начала, о, конечно, начать с начала что угодно, лишь бы это было с тобой…»
Но вслух я только пролепетала: «Но, Жан…» – чтобы он продолжал, чтобы он продолжил с ещё большей силой, как река, преграждённая чересчур слабой запрудой.
Он стал расхаживать по комнате.
– Снова начать такую жизнь… Прошу тебя простить меня за то зло, которое я тебе причинил, – сказал он весьма язвительно, – но, я полагаю, мы квиты.
– Ты на меня сердишься, Жан?
Он остановился, словно желая бросить мне вызов:
– Да, сержусь. Не могу этого отрицать. Не знаю, прав ли я или нет, но я на тебя сержусь.
– Мой дорогой…
Я пробормотала это еле слышно, но он услышал. Чувство благодарности так переполнило меня, что я едва устояла на ногах, – раз он таит на меня обиду, значит, я не стала для него чужой. Нежная и рабская благодарность жён, которых мужья «учат» рукоприкладством, – ведь Майя расцветала после того, как Жан её бил!.. Он, в свою очередь, решил внести ясность и сказал:
– Нет. Ты свободна. Но знай, если это может удовлетворить твоё «женское достоинство», как ты это назвала в своём письме, так вот знай, что ты – самое ужасное воспоминание моей любовной жизни.
Я снова села, оперлась головой о знакомый шёлк кресла и стала тихо повторять, закрыв глаза:
– Да… говори… говори… Он пожал плечами:
– «Говори!» Давно пора! Восемь месяцев высокомерного молчания, ты приходишь ко мне и твердишь: «âîâîôè!»… à ôû oâàëèëànu, âcaoî слышишь, как я думаю, так зачем тебе надо, чтобы я говорил?
– О, Жан, слышу, как ты думаешь… Я могла сказать это только ради игры, но…
– Не ври! – крикнул он. – Ты врёшь! Ты слышала, как я думаю, или, вернее, ты приписывала мне мысли, соответствующие тому фальшивому представлению, которое у тебя сложилось обо мне, вернее, не обо мне, а о мужчине, о мужчине, твоём враге, дьяволе во плоти…
– Да… говори…
– Всё лучшее, что я тебе дал, ты использовала для того, чтобы наиболее изощрённо унижать меня, ты наделила меня качествами хама и недостатками идиота… А-а! Ты полагала, что из нас двоих только ты одна слышишь, что думает другой?..
Он отошёл к столу, чтобы налить себе стакан воды, и я услышала, как горло графина стучит о стакан… Я не двигалась, не открывала глаз, так я боялась прервать его… Но к счастью, он ещё не всё сказал:
– И даже если бы твоё тщеславие прорицательницы тебе не изменяло, даже если бы я и вправду был тем сомнительным господином, с которым ты связала раз и навсегда свою судьбу, подслушивать, что я думаю, – это постоянное оскорбление моему покою, моей безопасности мыслящего существа, той священной недостижимости моего внутреннего мира, на которую я имею право и которую ты не должна нарушать!..
Я по-прежнему не открывала глаз и только едва заметно кивала головой в знак внутреннего одобрения: «Хорошо. Очень хорошо». И к тому же он сказал: «Ты должна», а не «ты должна была»…
Он умолк, а я продолжала им любоваться, как он ходил взад и вперёд по комнате и дрожал от нескрываемого гнева, которым я начинала гордиться… «Принять его в себя, нести в себе так, чтобы все его проявления, переливы всех его состояний, вместо того чтобы трогать вас в той же мере, как других людей…»
– Но, Жан… Почему ты не защищался, не пытался объяснить… Почему ты не раскрылся?..
Он двинулся ко мне так резко, словно хотел меня ударить:
– Объясняться! Защищаться! Слова судьи после молчания судьи… но прежде всего, почему я всегда должен что-то делать, а не ты?
Я наслаждалась этими словами упрямого ребёнка, я наслаждалась тем, что нахожусь здесь, в жаркой словесной схватке любовников, которая, похоже, продлится ещё долго…
– Это справедливо, – честно признала я.
Он присел на маленький диванчик, и на его лице лежала печать большой усталости. С той минуты, как он меня увидел, у него не было ни одного чувственного порыва, он не пытался сорвать ни одного гневного поцелуя, ставшего со временем единственным способом нашего общения… Словно ему в голову пришли те же мысли, он добавил с безнадёжностью в голосе:
– Вместе спать – это же так легко…
Я не обиделась на то, что он считал себя ни в чём не виноватым, выходило, что он ничего не требует от женщины, кроме женского тепла и живого прибежища в виде сомкнутых объятий… Но так вести себя я не смела, мне даже казалось, что никогда уже не осмелюсь…
– Правда, что ты уезжаешь? – спросил он тем же усталым голосом, – что ты возвращаешься в театр к своей старой профессии? Я покачала головой.
– Нет, Жан, это неправда, это ещё одна ложь. У меня больше нет профессии.
И я продолжала про себя свой монолог с печальной истовостью: «У меня больше нет профессии. Её нет, зато есть цель, вот она, передо мною: этот человек, который меня больше не хочет и которого я люблю. Настичь его, дрожать, что он снова ускользнёт, видеть, как он ускользает, и снова терпеливо его настигать, чтобы снова завладеть им. Вот отныне моя профессия. Всё, что я любила до него, будет мне тогда возвращено – яркое солнце, музыка, шёпот листьев, застенчивые и страстные голоса домашних животных и гордое молчание страдающих людей – всё это мне будет возвращено, но только через него, только если я им завладею… Я вижу его так близко от себя, так плотно прильнувшего ко мне с первой нашей встречи, и я подумала, что владею им. Я так безумно желала переступить через него, принимая за препятствие ограниченность своего мира… Мне думается, что многие женщины бродят вокруг да около, как я, прежде чем вновь занять своё истинное место, которое всегда по эту сторону мужчины…»
– Так что же ты собираешься делать?
Я хотела ответить ему одним взглядом, но его глаза избегали встречи с моими, и это было так же однозначно, как если бы он сказал: «Нет, нет, ещё слишком рано…» И выражение его лица было при этом таким строгим и серьёзным, что казалось: он хочет убить во мне всякую надежду. Я с трудом сдержала улыбку – ведь он не догадывался, что я готова его ждать всю свою жизнь…
– Что я собираюсь делать?.. Это зависит немного и от тебя, Жан… Я говорю «немного», но… Я начну с того, что дам тебе возможность поспать, потому что уже поздно, а тебе завтра работать…
Я, держа в руках нефритовую грушу, старинную, с трещиной, гладила её и в то же время искала глазами другой след моего пребывания в этой комнате. Я гладила её, холодную и отполированную, а потом сунула в свою сумку.
– Ты мне ничего не скажешь, Жан?
Он не спускал взгляда с моих рук, видимо ощущая символический смысл их жеста – уход.
– Прощай, мой молчаливый.
Когда я встала, то почувствовала, что моё доверие и упорство вот-вот рухнут, как, впрочем, и моё тело. Я поправила шляпу, чтобы уйти, и сказала себе: «Он даст мне уйти… Но я ещё не ушла. Я ухвачусь за любой предлог. Я ещё не ушла». Он тоже встал – он был на голову выше меня. Я подняла на него глаза, и меня охватило странное чувство невероятного уважения к самой себе, вернее, к той, какой я была несколько недель назад, к Рене прошлого сезона – к женщине, которая обладала этим мужчиной.
– Мой молчаливый, ты не говоришь ни слова, а уж тем более не пишешь. В каком молчании ты меня оставил…
Он опустил голову и отвёл взгляд, который вдруг стал бегущим, отчего Жан сразу же подурнел.
– Что поделаешь… Отвечать, писать… Снова сцены, обмен ужасными словами, которые потом нельзя забыть… Добавлять ещё яду, когда мы и так уже не можем ничего принять друг от друга?..