— Брось, под листвою смоквы солнце не может тебе мешать.
— А почему надо закрывать лицо только от солнца?
Можно так же поступать, если не хочешь видеть тень. (После паузы.) Так что моя стрела упала в лесу. А ты спросил: Ты хотел попасть в солнце? Тогда один твой родич крикнул: Святотатец!
— А ты ответил: Ошибаешься, Линос. Я хотел послать стрелу в дар Аполлону, пополнить его колчан, из которого он вынимает летучие стрелы, чтобы убивать ими на долгие месяцы белую зиму с ледяным дыханием. И ты ушел.
— Я не слышал вашего смеха.
— Потому что никто из нас не смеялся. Потом я искал тебя.
— Знаю. Помню.
— Говорить дальше?
— Ты нашел меня под вон тою смоковницей, я плакал.
— Я и тогда не засмеялся. Я стал рядышком на колени, краем хитона утер твои слезы и поцеловал тебя в губы.
— Помню.
— Мы были подростками, но мы понимали, что такое уважение. Признай, что мы хоть на минуту умели быть искренними.
— Признаю. Только не подтверждай этого повторением того поцелуя. Да я теперь и не плачу.
— Благодарю тебя.
— Поблагодари лучше свой огорченный вид.
Одиссей после паузы:
— Скажи, догадываешься ли ты, в какую сторону и к какой цели поплыл мой сын с товарищами?
— Только догадываюсь.
— Куда глаза глядят и без определенной цели?
— Можно сказать и так.
— То же самое ответила мне Евриклея.
— Твоя ключница — женщина умная.
— Она сообщила мне еще многое другое, достойное размышления.
— Ты непременно должен со мной поделиться?
— И хотел бы и не хотел бы.
— Надо выбрать что-то одно.
— Я уже выбрал. По крайней мере пока.
— Едучи куда глаза глядят, можно куда-то приехать, и даже не имея цели, можно порой ее достигнуть.
(Когда после паузы Одиссей начинает говорить, Смейся-Плачь убирает ладони с лица и открывает глаза. Они у него очень грустные, но глядят внимательно.)
— А знаешь, Смейся-Плачь, я иногда завидую сыну.
— Только иногда?
— Минуты печальной зависти бывают у меня часто, и все они схожи.
— Обороняйся!
— Я так часто в жизни оборонялся!
— Нападая.
— Пусть так. Но не всегда.
— Твои побеги тоже были своего рода нападениями.
— Я стремился на Итаку. А до того — на троянскую войну. Теперь я порой чувствую себя беззащитным.
— Бессильным.
— Пожалуй. Беззащитным, бессильным…
— Навсегда?
(Одиссей разражается хохотом.)
— Мужской силы я не утратил, успокойся.
— Насколько мне известно, я не женщина и не молоденький, хорошенький мальчик.
(Одиссей после паузы.)
— Старик Евмей болен.
— Я его навещаю.
— А может, Ноемона?
— При случае.
— И как ты считаешь?
— Считаю, что он поправится.
— Евриклея говорит то же самое. У вас удивительно совпадают суждения и мнения.
— Не следует ли мне жениться на твоей ключнице? Шут и ключница — превосходная пара была бы. Как ты думаешь?
— Попроси ее руки.
— Требуется твое согласие.
(Одиссей опять после паузы, как если бы ему трудно заговорить.)
— Евмей…
— Тревожится за тебя.
— Почему он сам не может мне этого сказать? Я же был у него.
— Верные слуги не показывают своей тревоги о персоне господина.
— Выходит, ты не был верным?
— Я твой шут. А верность и неверность шута — они тоже шутовские.
— Опять за свое?
— Ты сам того хотел.
— Извини.
— Можно считать, что ты спасен, если ты еще хочешь и умеешь просить извинения.
— Почему же Евмей тревожится за меня?
— Потому что, как я тебе сказал, он догадывается…
— Но если я не знаю, куда себя девать, как дальше жить?
(Смейся-Плачь молчит.)
— Почти всю жизнь я это знал. Теперь не знаю. Не вижу будущего. Не вижу себя в будущем.
— Сперва так спрашивает мальчик, потом муж, перед которым ряд старческих лет.
— Вопрос — пустяк! Ответа не могу найти.
— Может быть, ты неправильно ставишь вопрос?
— Ты знаешь меня с детства. Сумеешь ли подсказать мне хоть один правильный вопрос?
— Прости, если я буду говорить цветистым слогом, но вопрос это как бы женское лоно, а ответ — мужское семя. Чтобы произошли роды, женщина должна быть плодовитой, а мужское семя живительным.
(Одиссей смеется.)
— Ты что, хочешь меня сделать двуполым?
— А разве природа не двуполая? Войди в себя как в женщину и оплодотвори сам себя, как делает мужчина. Пустые игры — скажешь ты и будешь прав, если так скажешь. Смертельно важные игры — ответишь ты и будешь прав, если так ответишь. Конец. Точка. Теперь мне надо лишь просить у тебя прощения за то, что я изменил — не надолго, правда, но все же изменил — своему призванию. Но — господин приказал, слуга исполнил.
— Отдавай золотой ошейник!
— Он нужен для новой собаки?
— Сними его.
— О нет, господин! Не вели мне расстаться с любимой игрушкой.
— Я не шучу…
— А я не слышу.
(Шут внезапно вскакивает и, ловко перекувырнувшись раз-другой, удаляется, забавно подпрыгивая.)
19. Сон Одиссея.
Синева. Сперва очень густая, но чем больше я к ней приближаюсь, тем она светлее, жиже, прозрачнее — цвет неба, уже насыщенного первыми тенями ночи, а за ним будто открываются гигантские занавеси, ворота, створки, и толща вод подступает к светлеющей его поверхности. Но все равно синева. И когда это постепенное прояснение на миг прекращается, из синевы — или не из нее — возникают двое юношей, как близнецы схожие, оба темноволосые и темноглазые, оба в одинаковых золотых доспехах, я узнаю доспехи Ахиллеса, но тут два меча и два щита. Телемах! — кричу я. Тот, к кому я обращаюсь, улыбается приветливой девичьей полуулыбкой Пенелопы и, слегка приподняв руку, указывает на стоящего рядом, говоря звучным голосом Телемаха: Вот он, Телемах. А мое имя Телегон, привет тебе, отец. — Привет, отец, — повторяет Телемах. — Разве ты не знаешь, что мы близнецы, дети одного отца и одной матери? — Онемев, я не знаю, что сказать. Наконец неуверенно спрашиваю: Ваша мать Пенелопа? — Оба разражаются смехом, одинаково по-девичьи звонким и слегка задорным. Меня же охватывает страх, мне вдруг кажется, что оба они на шаг попятились, а синева вокруг них потемнела. Ну да! — кричу я. — Ваша мать Цирцея! Моя возлюбленная волшебница Цирцея! — Ты сказал, — промолвили оба в один голос. Где она? — спрашиваю. — Ждет тебя, — отвечают оба, также в один голос. Тогда я кричу: Ведите меня к матери-любовнице! — И что же я вижу? Что вижу? Небесный облик, божественную мечту. Те же, что некогда, прелестные четыре девушки в одеяниях прозрачных, как крылья стрекоз, заняты приготовлениями к пиршеству: одна накрывает кресла пурпурными ковриками, вторая придвигает богато инкрустированные столики, третья наливает в серебряную амфору темное, крепкое прамнейское вино, последняя же разжигает огонь под треножником, чтобы согреть гостям воду для омовения. Двое юношей, сияющими лицами подобные Гермесу, стоят рядом со мною справа и слева. А вот и мать-любовница спускается с высоты, словно на облаке или в колеснице богов…
20. Он разбудил Евриклею и рассказал ей сон.
— Она ничего не говорила? — спросила Евриклея.
— Что-то говорила, — ответил он, — но я не помню что. Ты думаешь, Телемах мог отыскать остров волшебницы?
— Ты хочешь к ней вернуться?
— Я хотел бы увидеть сына.
— Двух.
— То был сон.
— Товарищей Телемаха ты не видел?
— Может быть, она, по своему обыкновению, превратила их во львов и волков.
— Твоих спутников она когда-то превратила в свиней. Почему ж она не могла сделать то же с юношами из дружины Телемаха?
— Да, это возможно. Гермес ведь явился только мне, принеся зелье, охраняющее от коварных чар.