Осенью он помогал на жатве. Способность аборигенов к сельскохозяйственным работам была все еще неизученным фактором, и потому никак не использовалась. И вновь он видел осуждение в глазах переселенцев. Он никак не мог понять этого. Если он вообще понимал образ мыслей крестьянина, то эти люди должны были бы одобрить его стремление к работе, не осуждая его. Но он лишь в очередной раз пожал плечами. Они могли убираться к черту, поскольку он устал от этой самоуверенной богобоязненной толпы.
Жатва была обильной. Для переселенцев, привычных к скудным урожаям на землях Старой Родины, это было невероятным. Рестон слышал, как они говорили о роскошной капусте, об удивительно большой картошке и о золотой пшенице. К тому времени он уже был способен понимать большую часть того, о чем они говорили, и даже иногда заставлял себя понимать, хотя нескладные "чзс" и "шзс" все еще были трудноваты для него.
Но язык был далеко не главной из его проблем следующей зимой.
Как следствие того отношения, которое переселенцы выражали к нему во время полевых работ, Рестон предчувствовал вынужденную зимнюю изоляцию. Но, однако, этого не случилось. Едва ли выпадал вечер, когда его не приглашали бы то к Андрулевичам, то к Пизикевичам или к Садовским, чтобы провести вечер за вкусной хорошо приправленной едой и за разговорами о наиболее важных событиях в общине: о кормах для прибавившегося поголовья скота, о недостатках единственного в деревне генератора, о месте, намечаемом для строительства церкви. Однако все то время, пока он ел и вел с ними разговоры, он осознавал затаенную тревогу, какую-то неестественную формальность, звучавшие в их речи. Все происходило так, как будто они не могли расслабиться в его присутствии, не могли быть самими собой.
Постепенно, по мере того, как зима вступала в свои права, он все чаще и чаще оставался дома, предаваясь грустным размышлениям в своей холостяцкой кухне и рано укладываясь в свою холостяцкую постель, беспокойно мечась в наполненной одиночеством темноте, в то время как ветер резвился вокруг дома и заметал снег, рассыпающийся по карнизам крыши.
В некотором смысле, серьезнейшую проблему представляли дети. Они начали появляться в конце этой второй зимы. К весне их была целая куча.
В голове Рестона жила одна надежда, и эта надежда была единственным, что не давало его одиночеству обернуться в горечь: надежда на то, что его SOS был пойман, и что корабль-спасатель был уже направлен к тем координатам, которые он рассылал к звездам во время тех напряженных минут, что предшествовали падению на планету. До некоторой степени, это была отчаянная надежда, потому что если его SOS не пойман, то пройдет по меньшей мере около девяноста лет, прежде чем радиосигнал с этими координатами достигнет ближайшей населенной планеты, а девяносто лет, даже когда вы находитесь в возрасте двадцати одного года и верите, что с вероятностью пятьдесят процентов будете жить вечно, было не очень-то приятной перспективой, за которую стоило бороться.
По мере того как тянулись эти долгие унылые дни, Рестон начал читать. Кроме этого, ему совершенно нечего было делать. В конце концов он достиг того состояния, когда больше не мог посещать цветущие семьи и слушать, как они горланят во всю мощь молодых легких; или терпеть жалостливый обряд крещения, где отец, путая последовательности ритуала, смущенный, чем-то униженный и слегка напуганный, брызгал неловкими руками воду на сморщенное лицо новорожденного младенца.
Все доступные ему книги были, разумеется, на польском, и большинство из них, как было принято у крестьян, затрагивали религиозные темы. Добрых восемьдесят процентов книг библиотеки составляли идентичные экземпляры все той же самой Польской Библии, и в конце концов, окончательно раздраженный ее неизбежным предложением всякий раз, когда он спрашивал что-нибудь почитать у своих соседей, Рестон одолжил один из экземпляров, и начал просматривать его на собственный манер. К тому времени он мог легко читать по-польски и даже бегло говорить, куда с большей выразительностью и чистотой, чем могли делать это сами переселенцы.
Он нашел, что Ветхий Завет слишком наивен. Книга Бытия удивила его, и однажды, чтобы скоротать унылый пасмурный вечер, а отчасти доказать самому себе, что он, не считаясь с собственным положением, все еще с высокомерием относится к религиозным догмам, он переписал ее таким образом, как, по его мнению, могли бы составить ее древние иудеи, имей они более зрелое понимание о вселенной. Поначалу он, пожалуй, даже испытывал гордость за свою новую версию, но после того, как перечитал ее несколько раз, пришел к заключению, что кроме тех аксиом, что Бог первой создал не Землю, и что количество созданных им звезд было гораздо больше, чем доверили Ему древние иудеи, в ней не было ничего особенного.
После прочтения Нового Завета он почувствовал умиротворение, и гораздо большее, чем ему приходилось испытывать за весьма долгое время. Но умиротворение его было кратковременным. Весна, своим приходом, разрушила его. В этот год цветы на лугах были необычайно красивы, а такого синего неба Рестон не видел даже на Земле. Когда закончился период дождей, он стал отправляться на многодневные прогулки к подножью гор, иногда прихватив с собой Библию, отдаваясь на волю мыслей в этих своеобразных зеленых храмах, доходя иногда до высоких белоснежных склонов гор и удивляясь, отчего не взбирается на них, а обходит или даже вовсе уходит куда-нибудь подальше от них, все время ощущая при этом в глубине души причину, по которой медлит.
Лето только еще начиналось, когда он, возвращаясь из одного такого путешествия, первый раз увидел Елену совершенно одну.
В эту, вторую зиму, опять случилась эпидемия гриппа, но она оказалась не столь легкой, как первая. Был и один смертельный случай.
Елена Купревич стала в Нова Полска первой вдовой.
Рестон почти бессознательно постоянно думал о ней почти с самых похорон, и часто размышлял о нравах новой цивилизации, и о том, какой по местным нормам промежуток времени должен пройти, прежде чем осиротевшая жена сможет взглянуть на другого мужчину без боязни стать изгоем общества.
Елена все еще носила черное, когда он подошел к ней на одной из лужаек, примыкавших к деревне. Но она была хороша, и черное очень шло к молочной белизне ее овального лица, было под стать глянцевому отблеску ее темных волос. Елена была красивой женщиной, Рестон и при других обстоятельствах, бывало, раз-другой поглядывал на нее.
Она собирала зелень и выпрямилась, когда увидела, что он приближается.
- Рада видеть вас, пан Рестон, - застенчиво сказала она.
Ее стремление соблюсти формальность в обращении немного смутило его, хотя и не должно было. Никто из переселенцев никогда не обращался к нему по имени. Он улыбнулся ей. Он пытался придать своей улыбке теплоту, но знал наперед, что она была холодной. Ведь столько лет прошло с тех пор, когда ему доводилось улыбаться хорошенькой девушке.
- И я рад видеть вас, пани Купревич.
Сначала они поговорили о погоде, затем об урожае, а после этого оказалось, что обсуждать больше было нечего, и Рестон проводил ее до деревни. Он задержался у ступеней ее крыльца, не желая уходить так сразу. - Елена, - неожиданно произнес он, - мне хотелось бы вновь увидеть вас.
- Отче же нет, пан Рестон. Вы более чем просто желанный гость в моем... Всю весну я ждала, что вы зайдете ко мне, но когда вы так и не пришли, я поняла, что это, вероятно, потому, что вы еще не настроились, что вы не были полностью уверены в необходимости этого посещения.
Он в замешательстве посмотрел на нее. Он никогда раньше не договаривался о встрече ни с одной из польских девушек, но вполне обоснованно полагал, что обычно они не отвечают в такой слишком формализованной манере или столь почтительным тоном.
- Я хочу сказать, - пояснил он, - что мне хотелось бы увидеть вас вновь, потому что... - здесь он сбился со слов, - потому что вы мне нравитесь, потому что вы так красивы, потому что... - И тут его голос затих, потому что он увидел выражение, появившееся на ее лице.