Борис Пильняк
Заволочье
«Уже Pearl отмечает постоянно наблюдающуюся при работе с Decapoda косость кривых, объясняющуюся тем, что при промерах не различается возраст экземпляров. Этим обстоятельством несомненно объясняется и пораболическая регрессия. Необходимо особенно подчеркнуть, что мы наблюдаем здесь явление прогрессирующего с возрастом деформизма».
В. В. Алпатов, «Decapoda Белого, Баренцова и Карского морей».
«Полундра!» – значит по-поморски – «берегись!».
Даль. Словарь.
Посвящается О. С. Щербиновской.
…На острове Великобритания, в Лондоне был туман и часы на башнях, на углах, в офисах доходили к пяти. И в пять после бизнеса потекла из Сити человеческая волна. Великая война отсмертельствовала, из средневековых закоулков Сити, где здравствовали до войны и священнодействовали в домах за датами 1547, 1494 только черные цилиндры, сюртуки и зонтики мужчин, черная толпа могильщиков, – теперь потекла пестрая толпа брезентовых пальто, серых шляп и женщин-тэписток, розовых шляпок, шерстяных юбок, чулок, как гусиные ноги, разноцветных зонтиков. Туман двигался вместе с толпой, туман останавливался в закоулках, где у церквей на тротуарах калеки рисовали корабли, горы, ледники, чтобы им кинули пенни на хлеб. И через четверть часа Сити опустел, потому что толпа – или провалилась лифтами под землю и подземными дорогами ее кинуло во все концы Лондона и предместий, – или вползла на хребты слоноподобных автобусов, или водяными жучками Ройсов и Фордов юркнула в переулки туманов. Сити остался безлюдьем отсчитывать свои века. Из Битлей-хауза на Мооргате-стрит, из дома, где за окнами были церквенка и церковный двор с пушками, отобранными с немецкого миноносца, а в нижнем этаже до сих пор от пятнадцатого века сохранилась масонская комната, – вышла девушка (или женщина?) – не английского типа, но одетая англичанкой, с кэзом и зонтом в руках, она была смуглолица, и непокорно выбивались из-под розовой шляпки черные волосы, и непокорно – в туман – смотрели ее черные глаза; у англичанок огромные, без подъема ступни, – у нее была маленькая ножка, и оранжевого цвета чулки не делали ее ног похожими на гусиные, – но шла она, не как англичанка, ссутулясь. У Бэнка, где нельзя перейти площадь за суматохой тысячи экипажей и прорыты для пешеходов коридоры под землей, – лабиринтом подземелий она подошла к лифту подземной дороги и гостино-подобный лифт пропел сцеплениями проводов на восемь этажей вниз, и там к перрону из кафельной трубы, толкая перед собой ветер, примчал поезд. Разом отомкнулись двери, разом свистнули кондуктора, разом разминулись люди, – и поезд блестящей змеей ушел в черную трубу подземелья. В вагонах – разом – лэди и джентльмены развернули вечерние выпуски газет, – и она тоже открыла газету. У Британского музея – на Бритиш-музэум-стешен – лифт ее выкинул на улицу, и за углом стала серая, облезшая в дождях, громада веков Британского музея, но музей остался не при чем. Девушка пошла в книжную лавку, где в окне выставлено письмо Диккенса, там она купила на английском языке книги об Арктических странах, о Земле Франца Иосифа, о Шпицбергене, там она задержалась недолго. И тут же рядом она зашла в другую книжную лавку – Н.С. Макаровой; там говорили по-русски, девушка заговорила по-русски; в задней комнате, на складе, на столе и на тюках книг сидели русские, один князь и он же профессор Кингс-колледжа, один актер и два писателя из Союза Социалистических Республик, бывшей России; они весело говорили и пили шабли, как отрезвляющее; Наталья Сергеевна Макарова сказала: «Познакомьтесь, – мисс Франсис Эрмстет». Девушка и здесь была недолго, она молчала, она купила русские газеты, поклонилась, по-английски не подала руки и вышла за стеклянную дверь, в сумерки, туман и человеческую лаву. Наталья Сергеевна сказала ей вслед, когда она вышла за дверь: – «Странная девушка!.. Отец ее англичанин, мать итальянка, она родилась и жила все время в России, ее отец был наездником, она кончила в Петербурге гимназию и курсы. Она всегда молчит и она собирается обратно в Россию». А девушка долго шла пешком, вышла на Стрэнд, к Трафалгер-скверу, к Вестминстерскому аббатству, – шла мимо веков и мимо цветочных повозок на углах улиц. Темзы уже не было видно во мраке и тумане, но был час прилива, шли ощупью корабли и кричали сирены. У Чаринкросса мисс Эрмстет спустилась в андерграунд и под землей, под Темзой, поезд ее помчал на Клэпхэм-роад, в пригород, в переулки с заводскими трубами и с перебивающими друг друга, фыркающими динамо мастерских. Там, в переулке, на своем третьем этаже в своей комнате девушка неурочно стала читать газеты. В полночь заходил отец и сказал: – «Я все думаю, когда же напишет твой профессор? – Какие замечательные лошади были на петербургских бегах, какие лошади!.. Какие были лошади, если бы ты знала!» – В полночь она открывала решетчатое, однорамное, как во всех английских домах, окно, – рядом во дворе фыкало динамо маленькой фабрички и в комнату облаком пополз коричневый туман. Она решила, что завтра город замрет в тумане, не понадобится итти в оффис, – можно было не спешить. Она растопила камин, переоделась на ночь, белье на ней было по-английски – шерстяное. В халатике она ходила мыться, и долго потом лежала в кровати с книгой о Земле Франца-Иосифа, руки ее были смуглы и девически-худощавы: Земля Франца-Иосифа была в ее руках. – Где-то рядом на башне часы пробили три, и закашлял отец, не мог откашляться.
И в этот же день на острове Новая Земля в Северном Ледовитом океане из Белушей губы должно было уйти в Европу, в Россию судно «Мурманск». Это было последнее судно, случайно зашедшая экспедиция, и новый корабль должен был притти сюда только через год, новым летом. Дни равноденствия уже проходили. Были сумерки, туман мешался с метелью, на земле лежал снег, а с моря ползли льды. Горы были за облаками. Команда на вельботах возила с берега пресную воду. Гидрографическая экспедиция шла от солнца в двенадцать часов ночи, от берегов Земли Франца-Иосифа, куда не пустили ее льды; она заходила под 79°30 сев. широты, чтобы взять там остатки экспедиции Кремнева; на Маточкином Шаре она оставила радио-станцию: через неделю она должна была в Архангельске оставить страшное одиночество льдов, тысячемильных пространств, мест, где не может жить человек, – через десять дней должна была быть Москва, революция, дело, жены, семьи; экспедиция была закончена. «Мурманск» еще утром отгудел первым гудком, матросы спешили с водой. – На всей Новой Земле жили – только – двадцать две семьи самоедов. Самоеды, ошалевшие от спирта, просочившегося на берег с судна, бестолково плавали на своих елах от берега к пароходу. Начальник экспедиции, который был помыслами уже в Москве, писал экспедиционное донесение. Каюта начальника экспедиции была на спардеке, горело электричество, начальник сидел за столом, а на пороге сидел самоедин, напившийся с утра, теперь трезвевший и клянчавший спирта, предлагавший за спирт все, – песцовую шкурку, жену, елу, малицу. Начальник молчал. Когда самоедину надоедало повторять одни и те же слова о спирте, он начинал петь, по получасу одно и то же:
Начальник сидит, сидит,
Хмурый, хмурый —
Начальник обдумывал, какими словами написать в донесении о том, как север бьет человека:
На радиостанции Х, в полярных снегах, в полугодовой ночи, в полярных сияниях, зимовали пять человек, отрезанных тысячами верст от мира; они устроили экспедиции обед, начальник радио-станции положил себе в суп соли, – и тогда студент-практикант, проживший год с начальником, закричал: – «Вы положили себе соли, соли! Вы положили столько, что нельзя есть супа! Вылейте его! Иначе я не могу!» – начальник сказал, что соли он положил в суп себе и положил соли так, как он любил; студент кричал: – «Я не могу видеть, вылейте суп! я требую!» – студент заплакал, как ребенок, бросил салфетку и ложку, убежал и проплакал весь день. Пятеро, они все перехворали цынгой; они не выходили из дома, потому что каждый боялся, что другой его подстрелит, и они сидели по углам и спали с винтовками, – они, из углов, уговаривались итти из дому без оружия, когда метелями срывало антенны и всем пятерым надо было выходить на работу; все пятеро были сумасшедшими.