Он был жесток и одинок. И ничто на свете его так не интересовало, как вести из Русии. Все-таки чуяло его сердце, что не закончит он жизнь простым сельским наставником, а кончит ее или на троне московском, или на плахе окровавленной возле этого трона.
Смелостью он не отличался, в офицеры идти не хотел, но при каждой возможности изучал оружие и читал военные книги.
* * *
Григорий Богданович Отрепьев был переполнен жизненной энергией. Жизненных сил ему было отпущено на четверых, а разума только на одного. И эта безумная жизненная энергия с детства толкала его на разные приключения.
Однажды его поймали на конокрадстве с двумя захожими мужиками. Ладно, поймали и отпустили бы, слегка поуродовав, так нет, Григорий стал отбиваться от дворни и прибил одного из конюхов.
После этого ему была одна дорога: на каторжный двор и работа до смерти на строительстве застав в Сибири или дорог под малым городом Пелымом.
Но по совету Бориса Ивановича Черкасского, у которого он прежде служил, Отрепьев подался в монастырь. И реально старался переменить жизнь, даже до дьякона дослужился. Только не с его бешеной энергией в монахах ходить. Можно было пойти в бандиты или в казаки, но и бандиты, и казаки не любили расстриг. А у тех, кого на Руси не любили, век был короткий. И защиты искать было не у кого.
Вот и вынесла его судьба счастья попытать на московском престоле. Другого пути он не видел.
Сядешь на престол – все грехи спишутся!
Подобрав команду в лице двух других монахов, инока Михаила Повадина и попа Варлаама Яцкого – необычной силы тридцатилетнего мужика, решил Григорий двинуться в предбанник Польши – в Чернигов-град, а то и вовсе в град Киев.
Разговор случился в Москве.
Хоть и шел уже розыск Отрепьева по монастырям, хоть и запрашивали о нем его знакомых где только можно, а все одно в Москве скрываться было легче, чем в любом другом городе или ските.
– Ох, – говорил Варлаам, – тяжело тебе будет, брат, в Чернигове.
– А что так? – спрашивал Григорий.
– Ты ж сам говоришь, что в Чудовом служил. А после Чудова Черниговский монастырь все равно что репа после тетерки. Там тяжело, и многая братия оттуда разбежалась.
– Я тоже о том слышал, – сказал Повадин. – Не хвалят монастырь. Работы много, а службы еще больше.
– А не понравится, так в Киев уйдем, в Печерский монастырь. Многие старцы там грехи отмаливали. А потом и вовсе в Ерусалим двинемся, ко гробу Господню, – предложил Отрепьев.
– Да ты что? – испугался Варлаам. – На границе ведь заставы. Изловят – в острог посадят. А то и просто прибьют.
– Не прибьют. Наш царь с польским королем договорились на мир на двадцать лет. И все заставы у Литвы сняты.
Энергия Отрепьева пугала монашат и привлекала. Они подчинялись ему, и очень он им не нравился.
– Идем! – сказал Варлаам.
– Идем! – согласился Михаил.
– Значит, завтра отсюда и двигаем! – закончил агитбеседу Отрепьев.
Он отправился в одну сторону, монахи в другую.
– Ты почему хочешь идти? – спросил Повадина Варлаам.
– Тоска! – ответил Михаил. – Тоска меня в Москве ест. Просто в жуть вгоняет. А ты почему?
– Я голода боюсь.
– Так он кончился, – сказал Михаил.
– Кончился! – усмехнулся опытный Варлаам. – Настоящий голод только начинается! Надо уходить!
– Идем!
Вот и второй претендент на московский престол беглый монах Григорий Отрепьев начал свой опасный путь в бессмертие.
– Сядешь на престол – все грехи спишутся!
* * *
Ворота Кремля распахнулись, и с диким гиканьем и громким цокотом копыт вылетела в тихий город безумная сотня стрельцов.
Стрельцы были в голубом, из личной охраны Годунова. Все они были при плетках, саблях, а некоторые еще и при луках.
Сотня скакала в сторону Новодевичьего монастыря. Она расчищала кому-то дорогу.
На каждом повороте улицы оставалось двое стрельцов, остальные скакали дальше так, чтобы весь путь просматривался сотней от начала и до конца.
Увидев голубых, люди расходились в разные стороны с улицы или расползались по переулкам.
Стрельцы летели вперед и не смотрели по сторонам. Они хорошо делали свое дело.
…Москва представляла собой страшное зрелище. По всем улицам валялись мертвые иссохшие люди.
Кандальники под присмотром приставов разъезжали по городу и складывали в колымаги изможденных умерших людей.
Трупы вывозили за город, надевали на них белые балахоны и красные матерчатые сапоги и в таком виде зарывали в общих огромных могилах.
Даже привычным кандальникам было жутковато смотреть на трупы, особенно детские. У некоторых людей изо рта торчала трава или кора.
Это уже был не голод, это была гибель всех. Это была Божья кара.
Если кто-то выходил на расчищенную улицу, пытаясь перейти ее, стрельцы кричали:
– Гей! Назад! Дорогу! – и испуганные путники немедленно скрывались.
Какой-то умирающий бродяга, плохо понимая, что происходит, вышел на середину мостовой. Тут же один из стрельцов подскакал к нему, схватил за шиворот и, подгоняя коня, поволок беднягу до ближайшего переулка. Там уже бродяга, окончательно неживой, был сброшен в сточную канаву.
Проскакал вестовой, трубящий в рог. Стрельцы подтянулись. В бешеном темпе пронеслась мимо них запряженная четверней легкая царская карета в сопровождении сотни верховых стражников.
Всадники были в красном. Это были отборные стрельцы из приказа Семена Никитича. Окна в карете были занавешены, но по лихости, с которой карета делала поворот, чувствовалось, что она пустая, в ней никого нет.
Голубые стрельцы спешились, стали разминаться, переговариваться. Некоторые даже вытащили стрелы из колчана и вставили в луки: а вдруг появится ворона. По нынешним моровым временам ворона была куда слаще курицы. Но и вороны не радовали своим присутствием этот полумертвый город.
Через час снова проскакал вестовой с рожком и снова в бешеном темпе пронеслась охраняемая всадниками карета. В этот раз опытный глаз стрельцов подсказывал им, что в карете кто-то есть.
Как только карета исчезла, голубая сотня стрельцов из длинной гусеницы быстро стянулась в короткую живую пружину и скрылась в воротах Кремля.
Марфу Нагую ввели в Столовую палату царского дворца. Здесь ее ждали трое: Борис Федорович, Семен Никитич и Мария Годунова.
На столе, покрытом красной с золотом скатертью, стоял подогреваемый свечкой квас в серебряной чаше и лежали сласти.
– Садись, сестра Марфа, – сказал Семен Никитич, – надо поговорить.
Мария Нагая не решилась сесть. Она стояла, опершись о край стола, и настороженно и опасливо смотрела на людей, вызвавших ее.
– Где твой сын? – вдруг первой в разговор зло вступила Мария Годунова.
Семен Никитич и Борис оба недовольно посмотрели на нее.
– В Угличе, – спокойно ответила инокиня. – У церкви Спаса-Преображения.
– А это что? – спросил Семен Никитич, показывая ей два письма из конфискованного архива Афанасия Нагого.
Нагая молчала.
– Это что? – прочитал Семен Никитич: – «Дорогой мой! Единственный мой!.. Я верю, что ты жив… Пусть животворящий крест спасает тебя… Прими мое благословленье…» Это что? Это как понимать?
Нагая молчала.
– Говори! – закричала вдруг Мария Годунова.
– Так, мечтания! Надежды! – ответила Нагая.
– Ах, мечтания! – взъярилась Годунова. Она схватила свечку со стола и стала тыкать ей в лицо Марфе. – Я тебе покажу мечтания! Я тебе устрою надежды!
– Стой! – закричал Борис. – Стой!
Он схватил жену за руку.
– Не дело здесь в палатах так разговаривать, – вмешался Семен Годунов. – Ее надо в мой приказ отвезти. Там мы с ней быстро справимся.
– Пусть ее! – вдруг произнес Борис. – Увезите ее обратно на Выксу.
– Ага, жалеешь! – недовольно сказал Семен Никитич.
– Жалею!
– Смотри, как бы себя жалеть не пришлось!