— Значит, вера все-таки моя!
— Царству Божию или силам тьмы?
— Я иначе, чем ты, представляю себе Царство Божие.
Торквемада поднял голову и посмотрел черными, глубоко запавшими глазами на Дьего.
— Ты заблуждаешься, ибо даже самая дерзновенная мысль не в силах объять Царство Божие. Оно незримо и непостижимо. Думал ли ты когда-нибудь о том, служит ли твоя беззаветная вера Богу или направлена против него? Споспешествует ли она торжеству справедливости или злоумышляет на нее? Наша это, христианская вера, или чуждая нам по духу, еретическая, враждебная? Беззаветность, как и все в человеке, не существует сама по себе, отдельно от суетных дел мирских; она может обратить свою могущественную силу как на добро, так и на зло, служить правде или ниспровергать ее. Ты христианин?
— Не будь я христианином, меня не мучила бы так вина моих братьев.
— Ты сын церкви?
— Отче, если бы церковь громко и невозбранно заговорила устами праведников, по всему миру пронесся бы страшный крик отчаяния, — нет, что я говорю! — не отчаяния, а крик гнева сотряс бы землю. Боже, что сотворили вы с учением Христа? О какой справедливости можно говорить, если проповедники ее насаждают насилие, произвол и обман. Любовь всемогуща, — учил Иисус Христос, — она может горы сдвинуть…
— Горы! Горы! — проскрипел старческий голос. — Ты, сын мой, поверхностно судишь об учении Христа. И не постиг еще всей глубины его. Что ведаешь ты о путях, коими следует вести человечество к спасению? Что знаешь ты о неустанном, веками длящемся созидании Царства Божия на земле? Ты, чей жалкий жизненный опыт подобен горстке праха? Что видел ты, что пережил?
— Я много видел, святой отец. Видел, как ужасно истязают людей, каким унижениям подвергают их…
— А что знаешь ты о претворении заветов Христа в жизнь? О неисповедимых путях воплощения слова в дело? А обличье зла и его размеры тебе известны? Ты не представляешь себе, к каким крайним мерам вынуждена порой прибегать власть. А человек? Что знаешь ты о человеческой натуре?
— Я ведь тоже человек.
— Какой?
— Как все.
— Еретики и язычники тоже имеют человеческое обличье. Признаешь ли ты учение церкви высшей истиной и что иной нет и быть не может?
— Отче, я не отступник.
— А истина разве не благо?
— Наивысшее благо, святой отец.
— Если истина — благо, тогда что означает искажение ее? Не есть ли это зло? И не следует ли уничтожать и искоренять его. Допустимо ли, чтобы оно множилось? Нет, сын мой, исповедовать истину недостаточно, ее надо защищать от явных и тайных врагов. Истину надо утверждать вседневно и всечасно.
«Откуда этот свет?» — снова подумал Дьего и спросил в некоторой растерянности:
— Отче, а если мы защищаем истину недостойными средствами, не может ли зло проникнуть в самую сердцевину истины?
— Что называешь ты недостойными средствами? Применение силы? Меч справедливости? Подумай, что сталось бы с истиной, если бы она была беззащитна, если бы на страже ее не стоял закон, требующий беспрекословного повиновения? Нет, ты не знаешь, что такое человеческая натура.
— Я знаю одно: мучения и страдания людей превосходят их вину, а часто они страдают безвинно.
— Мне тоже это известно.
— Тебе?
— Святая инквизиция установлена на земле Богом, и ей известно, что на ней происходит. Но кто осмелится утверждать, будто пришествие Царства Божия возможно без жертв, страданий и ошибок? Человек, сын мой, слаб, порочен и несовершенен. Он легко поддается соблазнам, и врожденные склонности его часто превышают хорошие задатки. Увы, чувствам и мыслям людей доверять нельзя, на них нельзя положиться. Как дым, гонимый ветром, меняет направление, так самые благие намерения могут обратиться в свою противоположность. Человеческая мысль сегодня способна пресмыкаться, а завтра жалить.
— Отче, неужели зло так всесильно и повсеместно?
— Опасность зла, сын мой, отнюдь не в его силе. Благодаря церкви оно у самых истоков своих ослаблено и раздираемо противоречиями. Преступления взаимно уничтожают друг друга, грехи и пороки, враждуя между собой, обречены на гибель, ересь, отколовшаяся от истинного учения, тоже агонизирует. Нет, зло не всесильно и не непобедимо! Это человек слаб, из-за его порочности, несовершенства и неразумия зло возрождается вновь и вновь, и чем большую силу обретает истинное учение, тем все более неожиданную, замаскированную форму оно принимает. Чего достиг бы человек, предоставленный самому себе? Его сознание еще не готово воспринять Царство Божие. Но значит ли это, что час избавления для человечества не наступит? Нет, не значит! Людей надо спасать насильно, вопреки их желанию. Понадобятся долгие годы, чтобы перестроить сознание людей, очистить его от скверны, вытравить из него все то, что отдаляет пришествие Царства Христова. Людьми надо руководить и управлять, понимаешь, сын мой? Управлять! Это наша обязанность. Сей тяжкий труд возложен на нас, на святую инквизицию. Бог поставил нас в первых рядах своего воинства. Мы — разум и меч истины, ибо мысль и деяние едины.
— Люди страдают, — тихо сказал Дьего.
— Знаю. Но именно мы и никто другой хотим избавить их от страданий. Хотим, чтобы несправедливость и страдание вообще исчезли.
— Когда это будет?
— Когда? — спрашиваешь ты. — Может, через сто, через двести, а может, через тысячу лет. Мудрости должно сопутствовать терпение. Пройдет много времени, прежде чем человечество без неизбежного сейчас принуждения добровольно и сознательно в едином порыве устремится к общей цели — к избавлению, и тогда, озаренное светом вечной истины, оно пребудет в веках.
Дьего закрыл руками лицо.
— Отче, у меня мутится в голове. Мне кажется, ты столкнул меня в страшную бездну.
— Мы боремся во мраке ее, чтобы вывести человечество к свету.
— Что тебе, отче, сказать на это? Я люблю людей сегодня, сейчас.
— Hie et nunc?[14] Это похвально. Любви сопутствует жалость, а эта последняя неизбежно порождает презрение.
Дьего сделал нетерпеливое движение.
— Нет!
— Если ты не будешь любить людей сейчас, ты не сможешь презирать их в будущем.
— Я не хочу презирать людей!
— А ты способен любить порочные и безобразные существа? Погрязших в преступлениях, вероломных и лицемерных?
— Я могу понять их. Могу им помочь.
— Не зло, а добро нуждается в помощи. А любовь, что она может? Не смущает ли она душу? Не затмевает ли разум, взывая к жалости, когда нужна беспощадная жестокость? От любви, как тень, неотступна слабость.
— Нет! — вскричал Дьего. — Любовь — это сила.
— Любовь — признак слабости. Она не только не укрепляет в нас ненависти ко злу, но, напротив, благодаря состраданию, которое признает и оправдывает человеческие пороки, в конце концов понуждает примириться со злом. Нет, сын мой, воинствующая истина исключает любовь. Возлюбив истину, нельзя сострадать тому, что препятствует ее торжеству. Пред лицом истины нет невиновных. Вне подозрений не может быть никто. Зло может угнездиться в каждом человеке, и, не пресеченное вовремя, оно укореняется, разъедает душу, и тогда лишь шаг отделяет человека от грани, за которой он из одолеваемого сомнениями становится опасным врагом, носителем преступных еретических взглядов. Любой грех — прежде всего грех против истины. Что может любовь пред лицом вселенского греха? Что может любящая душа, если боль и жалость истерзали ее?
— А презрение?
— Лишь презрение к слабости и пороку позволяет судить и выносить приговор, лишь оно учит, как преодолевать слабости и искоренять пороки.
— Вы хотите совсем изгнать любовь? Боже правый, вы и так лишили людей достоинства, мужества, чистосердечия, свободы…
— Почему ты говоришь «вы»? Ведь ты стремишься к тому же, что и мы, но пока еще не обрел нас в душе.
— Вы ненавидите любовь.
— Ты глубоко заблуждаешься. Кто возлюбил истину и служению ей посвятил свою жизнь, для того любовь — чувство всеобъемлющее и в совершенстве своем — высшее, неземное.