— Говорят, с тобой там много разных приключений было…
— Было… — согласился Седой. — Всяко было… И вперед ходили, и назад бегали. Всяко было…
Он обвел всех остро блеснувшим взором и, увидев на лицах ожидание, через левое плечо глянул за спину, в сумрачную темь леса, будто там было прошлое.
— Друг у меня есть, — начал он после паузы. — Вместе в сторону заката идем, вместе войну гоним, войну тесним. Он из города Омска. Прежде-то наши северные края к Омску-городу были приписаны. Ну и дивизии наши там формировались. Земляки, значит, сибиряки. До города на пароходе по Оби да Иртышу плыли. По-хантыйски это Ас да Лынгал. А оттуда уже на фронт по железной дороге. На войну он, мой Друг, ранее меня пришел. И, как жителю города, ему многое привычнее, что ли, нежели мне, человеку из малого селения. Все у него лучше получалось. Разве только по стрелковому делу мог с ним потягаться. Это и понятно: с ружьем я родился, на то и охотник. Так вот, идем, вместе огонь войны гасим. Бывало, разговоримся: как войну одолеем да домой поедем. Как до его города железной дорогой доберемся, как в его доме чай попьем. Может, в ожидании парохода я у него погощу. А потом он на первый же пароход проводит меня, и я к себе домой поплыву. Такие вот думы-говоры приходили… У меня в ту пору своей семьи не было, а у него дома жена да дочка. Когда он на фронт уезжал, дочка совсем махонькая была — не помнит его. И я думал: если он погибнет, дочка так и не увидит, так и не вспомнит его. Ни голоса, ни смеха, ни слов, ни тепла отцовских рук. Ничего. А карточка — это не живой человек, нет. Жалко было ребенка. А он, словно угадав мои размышления, говорил: дочка моя в надежных руках, жена да бабушки-дедушки пропасти не дадут. Потом, глядя на меня, добавлял: у многих, мол, еще не было ни жизни, ни любви. Словом, ничего… Так вот, с такими думами-мыслями в сторону заката идем, войну за горизонт жмем. К этому времени я вроде бы уже в военное дело втянулся. В мой язык всякие крепкие солдатские словечки попали. При надобности такое мог выдать — добавив, конечно, свое, сибирское, — у бывалых солдат таких слов не находилось. Только рты открывали. Это тоже понятно: у меня-то два языка, значит, вдвое больше слов. И крепких — тоже. Словом, пообвык я. Человек ко всему приспосабливается, если нужно жить. Но одно меня пугало — рукопашка! Был во мне страх, был. Был страх перед себе подобным. Одно дело пуля — это на расстоянии. Совсем другое дело рукопашка — это рядом, вплотную. Видишь лицо, видишь глаза себе подобного. Это страшно. Это пугало. Такое вот дело… Ну, старшие, понятное дело, подбадривали: не боись, мол, в рукопашке совсем не страшно, если ты не один, а со всеми вместе. Вот если ты один — тогда дело твое плохо. Тогда, считай, пропал. Как было? Перед боем несколько человек договариваются вместе идти. Группой, значит. Чтобы, когда нужно, подсобить друг другу, помочь. Вот тогда, уверяли меня, ничего не страшно. А один? Про одинокого и сказать нечего… Ну вот, настало время — и пошли мы. Слева, чуть впереди, Друг мой, из Омска-города. Справа другой солдат. Тоже наш, сибиряк. Не помню уж, как его деревня называлась. Чуть позади, в двух-трех шагах, новичок из недавнего пополнения. Вчетвером пошли. Это как в упряжке — все связаны друг с другом. Все смешается, все в единый гул сольется, земля переворачивается, небо теряется — но ты должен держать связь, должен видеть всех своих… Не дать разбить свою связку, свою упряжку. Тут словами трудно все сказать. И подумать не успеваешь. Все как-то само собой выходит: кому нужна твоя помощь, а кому — нет. Кому нужно подсобить, а кому — нет, сам управится. Кому дать передых, а кому — нет. Когда повернуть влево, а когда вправо. Где — быстрее, где — тише. Мы тогда вчетвером пошли. Жутко было подняться, оторваться от земли. Это вначале. А как поднялись — вроде ничего. Шибко пошли. Иду, легкий такой стал, будто это не я. Не знаю, сколько так шли. Может, много. Может, мало. И тут увидел среди чужаков «своего» — прямо на меня прет. Фигуру вижу, лицо вижу, глаза вижу. А на лице такое выражение — будто улыбается. Это, видно, и сбило меня с толку. Я вдруг свои руки-ноги потерял, одни мои глаза остались. А он все ближе и ближе. Вижу: верткий такой, проворный, быстрый. Жуть берет. Вот-вот сойдемся, а у меня ни рук, ни ног. Ничего у меня. Но тут слева, перед самым моим носом, Друг, омич, перехватил его. Взял на себя. Взял. Взял… и сам тоже… пал… Ах-ты-беда, ах-ты-беда! Такое худое дело я сделал. Худое. Беда. Я ближе всех был. Я должен был подсобить. Вся надежа на меня была. Ах-беда!.. Огнем мое сердце вспыхнуло. Взъярился. Осатанел. Взревел. Возможно, что-то непереводимое на хантыйско-русско-немецком. И попер. Горностаем закрутился-завертелся. Себя не чувствую. Попер. Одного хотел — свою голову положить. Мне не нужна была моя голова. Ну вот, когда надо — не получается так, как ты хочешь. При мне осталась моя голова… А Друг мой ушел. Ничего при нем не было. Ничего лишнего. Как пойдешь в атаку — все бросаешь, чтобы ничего не мешало. Такое мгновение наступает — ничего тебе не нужно. Совсем ничего. Нет над тобой никого и ничего. Помню, первым делом каску бросал. Шибко она мешала. Потом все остальное. Это только в кино видел, как солдаты с полной выкладкой бегут. А там… все бросаешь. После опять начинаешь разными вещами обрастать, всем хозяйством. До следующей атаки. Друг мой ушел. Ничего при нем не было. И ничего ему теперь не нужно. Но мне хотелось сохранить какую-нибудь его вещь. И вот нашел ложку с буквами его имени: «Б. Н.» Такие вещи у нас цены не имеют. Вон зять мой, Семен, знает это. «С глазами-ушами вещи» — так их наш народ называет. Человек ушел из жизни, но на его вещах его взгляд, его слова, тепло его рук остались. Вещь все о человеке сохраняет, все о своем хозяине помнит. Такие вещи берегут и передают из поколения в поколение. Так память о человеке живет. Вот такая ложка мне досталась. Ничего дороже этого у меня не было…
Седой помолчал, потом тихо сказал:
— Там сразу видно человека: один вместо своей головы подставляет чужие, а другой наоборот — вместо чужих подставляет свою. Такие вот дела…
— Н-да, как везде… — вставил молчаливый моторист.
— Вот такой Друг у меня есть, — закончил Седой.
— Почему есть? Был, — уточнил Железный Глаз. — Коли его уже нет, значит, был.
— Есть, — упрямо повторил Седой и тяжелой мозолистой ладонью медленно провел по левой стороне груди, сверху вниз. — Вот когда я уйду, тогда, может, и он уйдет…
Теперь никто не стал ему возражать. Он задумался о чем-то своем и уже до самого утра не вымолвил ни слова.
Так пролетела короткая белая ночь.
Когда солнце поднялось высоко и караси перестали ходить, сняли сети и вернулись в селение. Седой вслед за зятем Семеном вышел на берег и, взяв свой пустой обласок за нос, вращая влево-вправо, как обычно делают рыбаки, долго полоскал его в воде. После этого вытащил его на песок, перевернул, а сверху, поперек, положил весло. Затем так же старательно, как и обласок, вымыл руки речной водой, подержал их перед собой и, осмотрев, встряхнул и опустил. Потом долгим взглядом обвел Реку — с низовья в сторону верховья, будто хотел убедиться, что в его отсутствие ничего не случилось с водами-землями. Наконец, решив поставить точку, остановил пронзительно-острые глаза на розовом лике Железного Начальника и с печальным состраданием отвесил слова:
— С тобой на войну-место… не пойду…
Он с судорожным шумом вдохнул воздух и закончил:
— Ах-ты-беда, лучше одному… Эхх-аа…
Повернулся и, тряхнув седой головой, медленно, будто нес тяжелую ношу, стал подниматься на яр, где стоял его дом.
Так спустя годы Черный дух вернется к Седому в облике Железного Глаза, который тоже никогда не нюхал военных дорог. И Река станет называть его «Тот, с которым Седой на войну не пойдет», «Тот, который из пустого патрона пил», «Тот, у кого железные глаза», или просто «Железный Глаз». Других имен у него не будет.
…Седой скрылся в ночи. А песня его, подхваченная заснеженным пространством, осталась. В многоголосом хоре голос Седого уже невозможно уловить — песня продолжала звучать без него, песня жила самостоятельно…