— А я, говорит, вишни собирала, лесенку подставила, ступенька обломилась, я себе рученьку ободрала.
Ну тот поверил, пожалел. А потом стало на него сомненье находить. «Какие же, — думает, — она вишни рвала, когда теперь осень на дворе?»
Пошел в сад, лесенку отыскал, смотрит — все ступеньки целы. Думает, думает — понять ничего не может. А тут опять позвали его соседи на охоту. Уезжая, велел жене из дому не выходить и сторожу, что из бывших солдат, приказал строго-настрого дом караулить.
Поехал. И опять поздно ночью едет домой. Едет, а сам все по сторонам посматривает. И вот видит, что не в стороне, а прямо перед ним бежит та самая волчиха бежит, хромает, на лапу припадает, а лапа у нее белой тряпкой перевязана.
Он и понимает и понимать не смеет. Коню шпоры дал, мчится, дух захватывает, а та все перед ним, и догнать он ее не может. И вот уже усадьба видна. Лошадь храпит, из сил выбивается. Подлетают к парку, присела волчиха, хочет в свой лаз шмыгнуть, а гусара тут и осенило: схватил ружье, сам себя не помня, перекрестил дуло, нацелился и пальнул. Рухнула волчиха, да вдруг как застонет.
Спрыгнул он с коня, бежит к ней, нагнулся — ночью-то плохо видно. Нагнулся — а перед ним лежит его жена, тихенькая такая, горькая, платьице на ней рваное. Посмотрела на него с укором, ничего не сказала и глаза завела. Умерла. На суде ему не поверили. Судили как убийцу.
* * *
Это история старая, екатерининских времен. А я знаю совсем не старую, нам современную петербургскую, очень занятную. Ее я и расскажу.
Сказать в точности, когда именно это было, я не смогу. Вообще не умею вспоминать и определять года цифрами. Для меня всякая эпоха всегда определяется событиями и имеет свою исключительно ей присущую физиономию.
Время, о котором я хочу рассказать, в нашем литературном кружке, с примыкающими к нему любителями, сочувствующими и покровителями, ознаменовано было «чаро-манией». Все колдовали, заклинали, изучали средневековые процессы ведьм, писали стихи и рассказы о колдунах, о вампирах и оборотнях. Брюсов напечатал своего «Огненного Ангела», Сологуб волхвовал и в стихах, и в прозе, и в жизни, Кондратьев писал о русалках и нежити. Впервые узнала читательская масса о недотыкомках, ларвах и прочих чудищах.
Друзья искусств, так называемые «фармацевты», быстро примкнули к новому веянию и хотя говорили «лавры» вместо «ларвы» и «недотыкомка» с ударением на втором «о», все же посильно выказывали интерес.
Между прочим, премилые это были люди, эти так называемые «фармацевты». Они заполняли театр новейших направлений, посещали выставки, литературные собрания, лекции, диспуты и, если сами плохо в вопросах искусства разбирались, то всегда знали, что и кого надо любить, что и кого презирать. И часто жертвенно тратили и время и деньги на очень для них скучное и непонятное общение с литературой.
Состояли «фармацевты» из дантистов, пломбирующих зубы деятелей искусства, фотографов, родственников (брат жены писателя, муж сестры артиста) и молодых помощников присяжных поверенных.
Все они являлись густой толпой, приводя с собой невест, племянниц, жен, дочерей и теток. Все это делало атмосферу, насыщало воздух восторженными эманациями и создавало настроение.
Трудно было им, бедным, вдохновиться колдовским Делом. Путали некрофилию с филателией, но от века отстать не желали.
Начинающие поэты любили в своих стихах суровых ведьмаков и летали на Брокен целыми выводками. Оборотни были тоже в большей чести. Одна поэтесса писала:
«Стала ночь густо-звездной и тихою,
Заклубились в ней мутные сны,
И была я в ту ночь волчихою
Поджималась у старой сосны.
И, покорный лесному обычаю,
Только шорох закатный умолк,
Ты пошел кружить за добычею
Мой самец, белозубый волк.
Тяжело ныряя и ухая,
Потянула к луне сова.
На песке встала тень остроухая
Это ты, твоя голова».
Муж поэтессы обиделся. Уши у него действительно были дегенеративные, острые. Он нашел, что опубликовать его недостатки непорядочно. Произошел крупный, семейный разлад.
Многим из нас искренне хотелось слетать на шабаш ведьм. Но одной фантазии было недостаточно. Надо было раздобыть волшебную мазь, которой ведьмы смазывали себе тело.
П. Потемкин отыскал в специальной колдовской книге точный рецепт, но, к сожалению, ни один аптекарь не соглашался выдать мазь по этому рецепту, так как входящие в нее снадобья были смертельно ядовиты. Пришлось ограничить себя фантазией.
* * *
В этот самый период наших демонических настроений появилось в наших кругах — скорее в периферии — очень оригинальное существо.
Звали существо баронессой Лизой. Маленькая, востроносенькая, с зелеными глазами и пышными, как желтая хризантема, волосами, худая, как засушенный в книге цветок. Происхождение ее было очень таинственно: русская подданная, родилась и воспитывалась в Англии. Два года тому назад поехала в Швейцарию умирать от чахотки. Там познакомилась с очаровательной русской дамой, которая ее очень больно била, привезла с собой в Петербург и выгнала вон.
Эта галиматья всем нам нравилась, тем более, что молодая баронесса была отличной пианисткой и композиторшей и писала музыку на наши стихи (абсолютно их не понимая, так как по-русски не говорила).
Влюблялась она очень часто и только в женщин, что тогда тоже было очень модно.
Провертелась она в Петербурге не больше года и, помню, все горевала, что у русских нет революционного гимна, настанет революция, и что же тогда несчастные русские запоют? Пробовала сама сочинить. Не удалось. Все выходило не то марсельеза, не то карманьола.
Исчезла она так же загадочно, как появилась. Пошли слухи, что она живет в Германии под псевдонимом Евгений Онегин, носит мужской костюм и женилась.
Одна из наших дам раздобыла ее адрес и проездом через тот городок, где жила баронесса, разыскала ее местожительство, но дома не застала. Квартирная хозяйка баронессы отозвалась о ней с большим уважением.
— Herr Onegin, — сказала она, — ist ein braver Мann.[1]
Но рассказать я собираюсь не о ней именно, хотя, конечно, оборотень она была самый определенный. В моем рассказе она играет косвенную роль.
Так вот, сидели у меня как-то гости, среди них эта самая баронесса и одна милая барышня из литературной периферии немножко писала, немножко переводила, была умна и с хорошим вкусом.
Почему-то они — эта барышня (звали ее Иля) и баронесса очень друг другу не понравились. Баронесса кривлялась, Иля смотрела на нее мрачно. Баронесса восторгалась плюшевой черной кошкой, которую мне кто-то прислал в корзине белых роз.
— А я совершенно не выношу кошек, — говорила Иля. — Мне противно смотреть даже на эту игрушечную.
Баронесса продолжала возиться с кошкой, сажала ее себе на плечи.
— Взгляните, как мне идет эта черная кошка. Неправда ли, я похожа на молодую колдунью? Похожа?
— Очень! — мрачно отвечала Идя. Вы похожи на колдунью Карабос из «Спящей красавицы». Я легко себе представляю, как вы едете на шестерке крыс.
Баронесса обиделась. Глаза ее стали острыми, как две иголки: фея Карабос была горбатая уродина с длинных носом.
— Да? Вы находите? Это очень мило. Да, я фея Карабос. И, чтобы вам доказать свою силу, я непременно обращу вас в кошку. Может быть, побывав в кошачьей шкуре, начнете кошек любить.
Видя, что они сердятся, я поспешила перебить разговор.
И вот приходит ко мне на другой день Идя, страшно смущенная, и говорит:
— Знаете, я кажется, сошла с ума! Вы только никому не рассказывайте, но со мной произошла очень странная история. Какая? Она усмехнулась, покраснела и ответила шепотом: — Я кошка.