Ходил Микула Маркич по горнице, говорил о том, что велел великий князь пересказать Никите Кузьмичеву всем новгородским людям.
Феофила князь Иван обещал принять в Москве с честью, как подобает выбранному во владыки, и новгородцев жаловать своей милостью, если признают свою вину и исправятся, не станут чинить обид порубежным мужикам и приводить их к крестному целованию на имя Новгорода. Как и Василию Онаньичу, великий князь напомнил Никите, что господин Великий Новгород издревле — отчина его предков, а предки именовались великими князьями Владимирскими, Новгорода и всея Руси.
Микула Маркич перестал ходить по горенке, у носа и на лбу протянулись складки.
— Чуешь, куда князь Иван гнет, великий князь всея Руси? — Усмехнулся невесело. — Младших князей еще Иванов родитель, князь Василий, к рукам прибрал. Да что младших, и Рязань, и Тверь под московскую дудку пляшут, слезами кровавыми плачут, да пляшут. А ныне тянет князь Иван и к Великому Новгороду руки, пришел и ему черед под московскую дудку плясать…
Микула Маркич сжал до хруста пальцами и шумно вздохнул.
— Одолеет великий князь, отнимет у бояр и волю и вотчины. Не бывать тому! Довольно у Великого Новгорода и мечей, и секир, и пищалей.
Незлоба не отводила от хозяина глаз. Любила его вот таким горячим и гордым, не видела ни обильной седины в бороде, ни морщин, пересекавших лоб, чудился ей удалой молодец-повольник Вася Буслаев, сколько сложили о нем в Новгороде бывальщин и песен? Да и как не любить ей Микулы Маркича? Годами он без малого почти вдвое старше ее, а прийдись — удальства, и силы, и проворства двум молодым подстать. Телом крепок, а умом — только бы в степенных посадниках сидеть. Заговорит на вече — все примолкнут, слушают, даже самые буйные мужики-вечники стоят, разинув рты, а кончит Микула Маркич говорить, во всю глотку заорут:
— Любо!
Какой муж станет с женой толковать о вечевых делах, или о том, что говорили бояре в совете. Микула Маркич толкует, а иной раз как будто и невзначай, и совета спросит. Знает — умеет хозяйка держать язык за зубами, не как другие боярские женки — услышат от мужей что и разнесут подружкам по дворам.
Микула Маркич подошел к Незлобе, обнял:
— Чует сердце, женушка, черные для господина Новгорода приходят дни.
В глазах у Микулы Маркича тоска, таким никогда не видела Незлоба хозяина, поняла, о чем он думает, охватила руками крепкую шею:
— Не кручинься, хозяин, выстоит господин Новгород против Москвы.
Микула Маркич вздохнул, и глаза по-прежнему затуманены тоской.
— Правду молвила женушка, — устоит. Кто против бога и Великого Новгорода? Тяжела у великого князя рука, хоть и сильна Москва, — не поддадутся новгородские люди.
Помолчал и уже со злостью:
— А захочет князь Иван новгородских людей похолопить — доведется ему добывать Великий Новгород кровью!
Двор Марфы Лукинишны, вдовы посадника Борецкого, стоял на Розваже. Еще не разошлись утренние сумерки, а у ворот уже толпились люди. За крепким тыном, протянувшимся до Великой улицы, гремели цепями псы. Псы привыкли к суете за воротами, тявкали лениво, только бы показать, что они чуют чужих.
Слонялись перед воротами люди, поскрипывали по снегу валяными сапогами, хлопали рукавицами, чтобы согреться, перекидывались словами. Народ собрался — городские черные мужики-рукодельцы, селяне из ближних и дальних волостей и погостов, рыбари. Всех приводило к воротам двора старой посадничихи Марфы Борецкой одно — нужда или обида.
Кряжистый мужик, одетый с головы до пят в оленьи шкуры, говорил хриплым голосом рыбаря другому:
— Сидим мы у Студеного моря. Были сами себе господа, ни дани, ни оброка никому не давали, по рыбу и зверя плавали до самого Груманта-острова. В сем году приплыл на Терский берег посадничихи Марфы приказчик Олфим с челядью. Велел Олфим оброк давать посадничихе Марфе рыбьим зубом, мехами и рыбой. Хотели мужики проводить Олфима ослопами и стрелами, да поди сунься с ослопами, у челядинцев и мечи и бердыши, а в ладье армата огненного боя. Оброк велит Олфим давать не за один сей год, а за пять. Берег-де посадничихой Марфой куплен, а купила Марфа Лукинишна и берег и рыбные ловли у господина Великого Новгорода еще как муж ее, посадник, помер, а тому протекло десять лет. «Что сидите вы тут, зверем и рыбой промышляете, про то хозяйке Марфе неведомо было. Как проведала, так — и послала, и оброком вас обрекла. Что вы пять лет ни рыбы, ни рыбьего зуба, ни мехов не давали, — тому всему делу погреб, а за остальные пять лет, давайте». Рады бы мы посадничихе оброк дать и за пять лет, да давать нечего. Лето было ветряное, рыбы добыли — только себе прокормиться, рыбий зуб какой был, по весне еще купцам продали: а Олфим знать ничего не хочет, всякими муками мужиков мучает: и в колодках гноит, и по неделе в студеном срубе держит, а иных и огнем жжет и кнутом бьет. Трое от его боя померли. Наказали мне мужики: «Бреди, Гурко, в Новгород, ударь государыне Марфе Лукинишне челом, чтобы явила милость свою, велела бы Олфиму за прошлые годы оброка не брать, и муками мужиков не мучить, и смертным боем не бить. А не сыщешь правды у государыни Марфы, — бреди на Городище к наместнику великого князя, ударь челом, проси суда».
Тот, что слушал Гурку, слушая, притоптывал лаптями, мороз был лютый. Гурко шумно вздохнул, в утренних сумерках разглядел худую одежонку слушавшего.
— А ты-то из какой волости прибрел?
Лапотник дернул головой, сердито выговорил:
— Не из волости, — и со злостью: — Микоша я, Лапа, с Никитки… В Новогороде и дед и отец плотничали, и я по-дедову и отцову плотничаю. Не в одном Новгороде знают Микошу Лапу. Бывал и в пригородах и в многих погостах, и церкви с товарищами ставил, и хоромы рубил, и избы. Прошлым летом в Пскове ставили церковь архангела Михаила, а в волостях Меропа мученика и и Успенья богоматери. Как воротился из Пскова, были у меня деньги, порядился я с купцом Мартыном Назарычем срубить два амбара и у амбаров избу. Денег, дерева купить и всякий припас, купец не дал: «Покупай, Микоша, на свои, потом разочтемся». Поставил я амбары и избу, а они погорели. Купец мне денег платить не стал: «Твоя-де то вина, что амбары и изба погорели». И остался я гол как сокол, едва-едва с подручными расчелся.
Микоша замолчал, смотрел куда-то за ледяной Волхов. В сизом тумане проступали главы церквей у Ярославова дворища и острая кровля вечевой башни. Несмело проглянуло солнце, главы на церквах розовато блеснули. Кто-то проскрипел за воротами по снегу, пыхтя и лаясь, стал отодвигать примерзший засов. Рыбак Гурко спросил:
— А к Марфе пошто прибрел?
Микоша поднял голову. Гурко увидел: лицо у плотника худое, глаза запали, догадался — не от хорошей жизни пришел тот ко двору посадничихи Марфы. Не дождавшись ответа, Гурко, шагнул к воротам.
Тяжелые брусчатые ворота заскрипели, воротный холоп налег на створку плечом, отвел в сторону, отвел другую и весело выкрикнул:
— Вались, голая братия!
Посередине двора высятся хоромы. Снег откидан на две стороны, широкая дорога ведет к красному крыльцу. Над крыльцом — шатровая кровля и еще четыре кровельки, пониже, тоже шатром. С крыльца идет вверх лестница, над большим крыльцом еще другое крылечко, совсем малое. Косещатые оконца с цветными стеклами идут в ряд. Башенки над кровлей по углам тоже застеклены цветными стеклами. Высокие хоромы посадничихи Марфы видны далеко над всем Новгородом, на закате цветные стекла в оконцах полыхают огнем, хоромы кажутся объятые пламенем, оттого и зовут посадничихины хоромы чудными. Думал владыко Иона завести в архиепископских палатах в окнах цветные стекла, но когда узнал, сколько хотят немецкие купцы, чтобы привезти из Любека стекла, передумал. Так и остались во владычьих палатах слюдяные оконца.
Позади, и в стороны от хором, громоздятся людские избы, амбары, за амбарами виднеются дворы: конный, скотский, льняной и житный.
Приказчик Ян Казимирович ждал ранних гостей на крылечке у людской избы. Бежал Ян Казимирович из Литвы лет двадцать пять назад, спасая от петли шею, прибился ко двору степенного посадника Исака Борецкого, крестился в православную веру, обрусел, стал у хозяина правой рукой. Когда крестили, поп дал имя — Иван, но все звали приказчика прежним именем — Ян.