И это все в тридцать девять лет! Оклад в театре вот уже шесть лет был… 110 рублей. Ну, «халтурами» выходило столько же… Слава богу, семьи, детей не было. Родителям он не помогал – они говорили, что им хватает. Сами еще десятку-другую норовили всучить при каждом его посещении.
Была у него комната в коммунальной квартире – от театра получил.
Вот так сидел один Лук Мордасов в своей комнате в Крапивинском переулке. Кругом пыль, грязь, случайная мебель, матрас на кирпичах, покрытый несвежими простынями… Пустые бутылки в углу, много бутылок, очень много! Если все сдать, хватило бы на полную бутылку «Столичной». Но пить ему – смерть. Так, прощаясь с ним, сказали врачи.
«Ну что ж… Смерть – так смерть! Лучше, чем болтаться в петле, на брючном ремне».
А ремень и крюк были уже наготове…
Поднялся Лук с матраса, собрал бутылки и пошел в магазин на Петровку. «А! Была не была»…
Вернулся в свою комнату, налил стакан и выпил.
Замер… Смерти не предвиделось.
Тогда он лихорадочно быстро начал убираться в комнате, вымыл пол, расставил мебель по-новому. Застелил матрас свежими простынями и чешским пледом.
Сел за стол, осмотрелся – комната стала похожа на человеческое жилище!
Он достал рюмку, убрал стакан. Посидел несколько минут, на что-то решаясь. Потом быстро выпил рюмочку водки и вышел в коридор к общественному телефону.
– Нонночка? Это ты? Лук Мордасов. Да, да, собственной персоной. Что случилось? Кое-что… Кое-что случилось. Я приглашаю тебя сегодня ко мне в гости… Ты рада? Даже счастлива? А уж я-то как рад… Как счастлив!
Нонка была «сыриха», одна из немногих Лукиных поклонниц по оперетте… И для нее – может быть, единственной тогда во всем мире – Лук Мордасов был близок к божеству.
…Через два месяца Лука Ильич уехал навсегда из России, как член большой еврейской семьи, выезжающей на ПМЖ в государство Израиль.
Лук искренне жалел маленькую, какую-то всю кругленькую Нонночку, которая хоть два месяца, но почувствовала себя женой самого Лука Мордасова. Но она была умненькая и далеко не наивная.
– Я рада, что хоть такую услугу смогла тебе оказать, – несмело улыбаясь, сказала она, когда прощалась с мужем в Вене. – Береги себя, Лук! Дорогой мой.
И она ушла по Принцент-Аллее, ушла в свою новую жизнь в Израиле, где не будет ни Большого, ни Московской оперетты… И не будет Луки Мордасова, кратковременного ее мужа, мужа на два месяца.
Она даже не обернулась, хотя Лук все надеялся. На что надеялся, он и сам не знал.
Нонна нашла его адрес и написала три письма. В одном она описывала, как хорошо они устроились в Израиле. Во всем тоне ее письма была рабская надежда прельстить его израильскими удобствами. Тогда – во времена этого первого ее письма – он работал разнорабочим на стройке в Германии. Во втором письме – когда Мордэ уже становился знаменитым певцом – были одни восторги от того, что он уже заимел имя, и ее надежды попасть на его концерт, если он будет гастролировать в Израиле.
И последнее, третье письмо – прощальное. Из хосписа. О том, как она его любила. Любит. И с его именем уйдет в могилу…
У Луки Ильича было даже желание броситься к ней в этот ее хоспис в каком-то труднопроизносимом городке, на севере Израиля.
Но… Она уже простилась с ним! Когда еще могла это сделать. И как могла…
Больше ее не было. «Вечные двери» закрылись за ней.
II
Наутро Мордасов встал «не с той ноги».
За завтраком он сцепился с Греве о японских гастролях, которые должны были начаться через двенадцать дней.
– Что мне делать такую уйму времени! – шумел старик.
– Вы же сами просили на Москву две недели, – оправдывался профессор Греве.
Альберт Терентьич этот вечный дипломат, тоже встрял в беседу.
– Лука Ильич, дорогой… завтра концерт. Уже остается десять дней. Три дня отдыха и «Кармен» в Большом. Дня два вы только будете приходить в себя. А там день-другой на встречи…
– С кем встречи? – бросил салфетку Мордасов. – С покойниками?
– И на кладбище надо съездить, – подхватил секретарь. – Ну, там всякие родственники, друзья.
– Нет у меня в Москве друзей! – почти выкрикнул Лука Ильич. – Вымерли! Забыли!
Он хотел еще что-то добавить, но только махнул рукой и отвернулся от собеседников.
– Мы можем… – начал было Греве, но старик резко осадил его, поднимаясь из-за стола.
– Ничего вы не можете!
Начало репетиции тоже было скомкано, аккомпаниаторша опаздывала, Терентьич, как это обычно бывало, сел за рояль, чтобы начать с простейших гамм.
Лука Ильич отвернулся к окну и начал распеваться в четверть голоса.
Он чувствовал, что постепенно успокаивается. Действительно, что он накричал на Греве? Разве тот виноват, что Луке Ильичу неприютно, холодно в родном городе.
Он прибавил звука… Диафрагма набирала все больше воздуха. Столб дыхания свободно тек сквозь голосовые связки в открытую гортань… Резонировал в высоком небе и летел сквозь холодные зубы в рупор хорошо артикулирующих губ.
Лука Ильич, отдавшись ритму мелодии, чувствовал себя как огромные кузнечные меха. Ритмично и плавно выдавал наверх резкий, полный, глубокий легкий звук. Этот процесс завораживал его, как и раньше, уже давно, когда маэстро Бонелли добился от него этого ритмичного чуда игры дыхания, свободного и божественного, ничем не ограниченного полета звучания.
Лука Мордэ пел, прикрыв веки, переходя от одной мелодии к другой. Он не заметил, что за роялем уже давно сидела молоденькая аккомпаниаторша…
Голос его звучал все свободнее, мощнее, шире… Он как бы заполнял все его существо – казалось, пели и его ноги и руки… И щиколотки и пальцы…
Легко и мощно, словно играючи, взяв один за другим три си-бемоли в арии Кавародосси, он услышал аплодисменты и невольно остановился…
Открыв глаза, Мордасов увидел, что хлопают все – и Альберт Терентьич, прижимая платок к глазам, и Карл Греве, и какие-то уборщицы, жильцы отеля, толпящиеся у открытой двери его номера.
Бледная аккомпаниаторша вскочила из-за рояля и захлопала так истово, так восторженно, что Лука Ильич даже удивился ее искренности.
Неужели его пение может вызывать такие эмоции? «Что я особенного сделал? Распевался, работал. Все, как всегда».
Мгновение он был словно в оцепенении…
– Ты – Бог! – тихо прошептал ему Альберт Терентьич и благоговейно, осторожно коснулся его плеча, словно желая удостовериться, живой ли перед ним человек.
– Спасибо, на сегодня все… Приходите на концерт… На другие выступления, – бормотал Мордасов, пожимая руки, кланяясь направо и налево. – Спасибо! Спасибо, спасибо…
Когда они остались втроем с Альбертом Терентьичем и Греве, Мордасов опустился в кресло и сказал еле слышно:
– Простите меня… Простите старого дурака.
– Такое пение! Такой голос… – не мог прийти в себя Греве. – Это… – И добавил что-то по-немецки.
Лука Ильич улыбнулся и вдруг подковырнул продюсера.
– А Москву ты продешевил. За Японию полмиллиона запросил! А с Москвы сколько? Только двести семьдесят тысяч? А?
– Побойтесь Бога! Здесь же только два выступления. Концерт и Хозе в Большом! А Большой – он же нищий театр. Вы просто сами захотели спеть на сцене Большого!
– Захотел! Я захотел – спеть партию Хозе. – Мордасов вздохнул по чему-то только ему известному… – В Большом! Как Марио дель Монако. Я же его видел! Я слышал… Он пел с Архиповой… Я навсегда, навсегда…
И Лука Ильич закрыл свое широкое лицо обеими ладонями. В гостиной большого мордасовского номера стало тихо-тихо…
На пресс-конференцию пришли с опозданием. Луку Ильича было не узнать – он шутил, раздавал налево-направо комплименты журналисткам, красовался перед кино – и телекамерами. Даже послал воздушный поцелуй своим будущим слушателям.
– Я собираюсь спеть в Зальцбурге на Моцартовском фестивале. Потом Ковент-Гарден. Барселона… Сидней… Театр Коло. В Буэнос-Айресе! – Мордасов рассмеялся. – А остальное я уже не помню…
И он показал на продюсера Карла Греве, тот начал нудно перечислять дальнейшие гастроли артиста. В небольшом зале, куда набилось пятьдесят – шестьдесят журналистов, начали шуметь.