Потом понял – не то, другое. Дикие вопли принадлежали не янычарам, а до смерти перепуганным людям – и в доме, и во дворе. Опасность, похоже, была всюду. И еще несся какой-то странный не то свист, не то вой, не то клекот. Что-то шипело, взвывало, взмяукивало то ли по-кошачьи, то ли филином… да слов не было для таких звуков, и зверя не было, способного их издавать. Но ведь кто-то же там ревел и взмяукивал!
Поручик Сабуров, не тратя времени на одевание, в одном белье вскочил с постели. Голова стала ясная, тело все знало наперед – он натянул лишь сапоги, сбил кулаком свечу и прижал к стене. От сабли в тесной комнате толку мало, и потому ее Сабуров взял в левую руку, изготовившись колоть, а правой навел на дверь револьвер. Ждал с колотящимся сердцем дальнейшего развития событий, а глаза помаленьку привыкали к серому предрассветному полумраку.
Лошади кричали почти осмысленно. Псы замолкли, но какое-то шевеление продолжалось во дворе; и вопли утихли, но что-то тяжелое и огромное шумно ворочалось внизу, в горнице, грохотало лавками, которые и вчетвером не сдвинуть.
Поручик Сабуров передвинулся влево и сапогом выбил наружу раму со стеклами, обеспечив себе отступление. Адски тянуло выпрыгнуть во двор, но безумием было бы бросаться в лапы неизвестному противнику, не увидев его прежде.
Дверь отошла чуть-чуть, и в щель просунулось на высоте аршин полутора от пола что-то темное, извивающееся – будто змея, укрыв голову за дверью, вертела в «господской» хвостом. Потом змея эта, все удлиняясь, стала уплощаться, и вот уже широкая лента зашарила по стене, по полу, подбираясь к постели, к столу. Сабуров понял, что ищут его, и рубаха на спине враз взмокла. Медленно-медленно, осторожно-осторожненько, боясь чем-то потревожить и вспугнуть эту ленту, похожую на язык, поручик переложил револьвер в левую руку, а саблю в правую. Примерился и сделал выпад, коротко взмахнул клинком, будто срубал на пари огоньки свечей.
Темный лоскут отлетел в сторону, лента молниеносно исчезла за дверью, и поручик успел выстрелить вслед. Внизу словно бы отозвалось визгом-воем-клекотом, тяжелым шевелением, и тут же совсем рядом громыхнуло ружье. Жив урядник, воюет, сообразил Сабуров, отскочил к окну и выпустил три пули в неясное шевеление во дворе – он не смог бы определить, что видит, одно знал: ни человеком, ни зверем это быть не может.
Кусочек двора озарили прерывистые вспышки пламени, будто заполыхало что-то в одной из комнат нижнего этажа. Огонь разгорался. «Зажаримся тут к чертовой матери, – подумал Сабуров, – нужно на что-то решаться, вот ведь как…»
Внизу все стихло, только во дворе что-то ворохалось, гарь защекотала ноздри.
– Поручик! – раздался крик Платона. – Тикать надо, погорим!
– Я в окно! – заорал Сабуров.
– Добро, я в дверь!
И в этот миг с грохотом рухнули ворота. Сабуров прыгнул вниз, присел, выпрямился, осмотрелся, но ничего уже не видел – что-то темное, большое, низкое скрывалось за высоким забором, и что-то – вроде бы смутно угадываемое человеческое тело – волочилось следом, как пленник на аркане за скачущим турком. Сабуров выстрелил вслед, вряд ли попал. Во дворе повозка лежала вверх колесами, земля была в бороздах и рытвинах. Пламя колыхалось в окне хозяйской комнаты, в конюшне бесновались лошади. Сабуров нагнулся посмотреть, на чем он стоит левой ногой, – оказалось, на мохнатом собачьем хвосте, а самих собак нигде не было видно, ни живых, ни мертвых. Поручик кинулся в дом, пробежал через горницу, мимоходом отметив, что неподъемный стол перевернут, а лавки разбросаны. Черепки посуды хрустели под ногами.
Урядник уже таскал воду ведром из кухонной кадки, плескал в хозяйскую комнату – там, должно быть, разбилась керосиновая лампа и зажгла постель, занавески, половики. Повалил едкий дым, и они, перхая, возились в этом дыму, наконец затоптали все огоньки, забили их подушками, сорвали голыми руками, обжигаясь, горящие занавески. Вывалились на крыльцо, на воздух, плюхнулись на ступеньки и перевели дух – измазанные копотью, усыпанные пухом, мокрые. Долго терли глаза, кашляли.
– Хорошо, стены не занялись. А то бы…
– Ага, – хрипло сказал поручик.
Они глянули друг другу в глаза, оба в нижнем белье и сапогах, грязные и мокрые, и поняли, что до сих пор были мелочи, и лишь теперь только настал момент браться за настоящее дело. Мысль эта не радовала.
– Оно ж их утянуло… – сказал Платон. – Всех. И собак. Собак не видно.
– Ко мне в комнату – лента…
– И ко мне. Стрельнул, оно утянулось.
– Я – саблей…
Сабуров вспомнил и побежал наверх, урядник топотал следом. Отрубленный кусочек ленты отыскался у кровати. Поручик осторожно ткнул его концом сабли, наколол на нее, и это словно бы вызвало в куске последнюю вспышку жизни – он вяло дернулся и обвис. Так, на сабле, поручик и вынес его на крыльцо, где светлее.
Осторожно стали разглядывать, морщась от непонятного запаха – не то чтобы омерзительного, но чужого, ни на что не похожего. Лента толщиной с лезвие сабли, и на одной стороне множество мелких острых крючков, похожих на щучьи зубы, словно бы пустых внутри.
– Значит, как зацепит – и конец, – сказал поручик. – Этих щупалец у него ведь не одно. Два самое малое – и к тебе лезло в комнату, и ко мне. И – зубы. Должно быть, у него зубы – ту клячу в клочки, у пса хвост отгрыз… Мартьян где?
– Нету Мартъяна, упокой Господи его душеньку. Один безмен остался, – урядник перекрестился, за ним и Сабуров. – Смотрите, вашбродь…
Граненый шар безмена оказался перепачканным чем-то темным и липким, пахнущим в точности, как кусок щупальца.
– Отчаянный был мужик, – сказал Платон. – Это ж он с безменом на чудо-юдо…
– Чудо-юдо?
– Так не черт же. – Платон смотрел грустно и строго. – Что ж это за черт, если его можно безменом хлопнуть и кусок от хвоста отрубить? Да и черт вроде бы серой пахнет, а этот не поймешь чем, но не серой, право слово, не пеклом. И пули он боится. И железа острого опасается. Нет, барин, зверюга это, хоть и непонятная. Вот оно, стало быть, как…
Поручик отыскал штоф, и они хватили по доброй чарке за упокой христианских душ. Похрустели капустой, помотали головами, набираясь смелости.
– Три православных душеньки загубил, сучий потрох, – сказал Платон. – Вольно ж ему бегать…
– Воинскую команду бы… – сказал поручик Сабуров.
Но тут же подумал: какая в Губернске воинская команда? Инвалиды при воинском начальнике, стража при тюрьме, да пара писаришек. Может, интенданты еще отыщутся – вот и все. Небогато. Да сначала еще нужно тащиться за сотни верст и доказывать где следует, что они с урядником не страдают помрачением рассудка от водки, что по здешним лесам в самом деле шастает что-то опасное! Придется сначала уломать какое-нибудь провинциальное начальствующее лицо, чтобы хоть прибыло сюда и обозрело, а что такому лицу предъявить в качестве вещественного доказательства – кусочек щупальца, безмен в вонючей жиже?
Жандармы, что на вокзале? Слабо в них, как в слушателей и союзников, верилось, точнее, не верилось совсем. Вот и получается, что помощи от начальства ждать нечего. Должно быть, чудище объявилось недавно, рано или поздно оно наворочает дел, и паника поднимется такая, что дойдет до губернии, и зашевелится она в конце концов, и поверят шитые золотом вицмундиры, а тогда и возможности изыщут, и вытребуют войска, и леса обложат боевой кавалерией, эскадронами и сотнями, а то и картечницы Барановского подтянут – как всегда, после драки замашет кулаками Россия-матушка… Но допрежь того немало воды утечет, немало кровушки, и кровушка будет русская, родная. А присягу они с урядником принимали как раз для того, чтобы защитить отечество от любого врага.
– Так что же? – сказал Платон. – За болгарских христиан сколь крови выцедили, а тут свои…
Светало. И подступала минута, когда русское молодечество должно рвануться наружу – шапкой в пыль, под ноги, соколом в чисто поле, саблей из ножен. Иначе – не носить больше саблю, воином не называться, самому себе не простить. Раз выпало – грудь в грудь, до виктории или геройской смертушки…