Профессор подошел к самой кромке сцены, одернул белейший халат с золотыми Гиппократами в петлицах, широко расставил ноги, упер кулаки в бока и принялся обстоятельно, со вкусом озирать залитый гробовым молчанием зал. Тишина стояла такая, что слышно было, казалось, как происходит броуновское движение и электроны носятся вокруг атомного ядра. Те, кто раздул версию о гипнотизере, зажмурились в тщетной попытке отодвинуть ужасное.
– Ну, здорово, что ли, обормоты, – сказал профессор рокочущим басом. – Как же это назвать, милостивые государи? Затворились здесь, аки монахи, брыкаловку жрете, вынуждаете местный комитет тратить деньги на профессоров? Что же вы так, задрыги? Погодите, глотку промочу…
Тютюнин торопливо протянул ему стакан воды. Пастраго глянул на него, словно на гремучую змею, задрал полу своего накрахмаленного халата, извлек из кармана брюк пузатую стеклянную баклажку, до пробки наполненную жидкостью цвета очень крепкого чая, откупорил и одним глотком высосал половину.
Сидящие в первом ряду зашевелили носами, и на их лицах обозначилось странное выражение – как у ребенка, который, будучи уверен, что пьет касторку, проглотил ложку варенья. Понемногу они расплылись в умиленных улыбках.
– Так вот, судари мои, – Пастраго запихал баклажку в наружный карман халата, чтобы была под рукой, – чтобы вы не думали, будто вам подсунули шарлатана, прошу ознакомиться с моими ксивами. Только чтоб не замотали, черти, а то выправляй потом…
Он добыл из внутреннего кармана стопку внушительного вида книжичек в разноцветных кожаных переплетах с золотым тиснением. На иных посверкивали заковыристые иностранные гербы, единороги, вздыбленные львы и прочее геральдическое зверье. Запустил всем этим великолепием в аудиторию. Аудитория вдумчиво все это исследовала и подделки не обнаружила.
– Так вот, мои беспутные друзья, – прогрохотал Пастраго, когда документы были ему почтительно возвраще-ны. – Я готов дать руку на отсечение, что все вы подтерли моими брошюрками задницы. Ну и черт с ними, все равно с похмелья писано… Я лучше нам объясню простыми словами – он звучно отхлебнул из баклажки. – Итак, судари мои, господа альбатросы, что есть винопитие? Чрезвычайно мерзкое занятие, если вкратце. Конечно, когда хлещешь, все обстоит на первый взгляд вроде и неплохо – ты весел и игрив, готов к мордобитию и шокирующим пуритан половым сношениям. Но что потом? Что наутро, я вас спрашиваю? То-то. Голова раскалывается, блевать тянет, а если еще и магазин с одиннадцати, и пива за углом нет, «корову» увезли? И денег нет? Вот тут прямо передо мной сидит морда, – он прокурорским жестом выкинул руку, указывая на Большого Миколу. – Эта морда явно вчера перепила, а сегодня недопила, и сидит теперь, как собака на заборе. Тяжко, альбатрос? То-то. Что там разрушенная печень, вы лучше посмотрите на меня. У меня же талант был, я, между прочим, доктор гонорис кауза – не путать с гонореей, подонки! Неоднократно летал в Сорбонну, Кембридж и Гарвард читать лекции. И вот взял да и спился по-черному. Жена ушла. Брегет, что папа римский подарил, пропил. Из Королевского научного общества выгнали – лордов пустил по-матери, а принцу-консорту в рыло дал. «Чайку» разбил об фургон спецмедслужбы. В Урюпинск теперь не зовут, не говоря уж о Сорбонне. Сладко, а?
Зал убито молчал.
– Перейдем ко второму пункту. – Пастраго допил остатки и спрятал баклажку. – К вопросу о женщинах, то бишь про баб-с. Любовь – это, скажу вам, такое чувство… – он вздохнул, как уэллсовский марсианин. – Одним словом, венец и квинтэссенция. Трепетное дрожание обнаженного электрического провода. Погода, где-то тут балалайка была?
Он отодвинул окостеневшего Тютюнина, пошарил под столом, вытащил за гриф обшарпанную месткомовскую гитару и уверенно взял несколько аккордов. Тютюнин сидел в воздухе, как на стуле, Придя уже в каталептическое состояние. Сбоку слышалось грозное сопение Адамяна.
Угадав мелодию, Брюс в глубине зала стал подыгрывать на баяне. Пастраго запел:
Постель была расстелена,
а ты была растеряна…
– Ну, вы поняли, к чему я, – продолжал он, небрежно швырнув гитарой в Тютюнина. – Ведь поняли, кобели? Ишь, скалитесь… Но скажите-ка вы мне, написал бы Ваня Петрарка свои услаждающие барабанные перепонки многих поколений сонеты, случись ему переспать с Лаурой? Молчите, паршивцы? Нешто в постели дело? Вы! – Он патетически воздел руки. – Вы же, сволота с воздушного флота, напрочь разучились чисто, нежно, возвышенно и романтически любить! И не оправдывайтесь, нечего врать, я сам давно такой стал, не проведете! Зеферические колыхания влюбленной души вы променяли на риск словить вульгарный триппер! Высокие переживания вы заменили самой пошлой сублимацией – все эти ваши официантки, лаборантки, хиромантки… Что вы там бормочите, эй ты, рыжий, в пятом ряду! Кто теоретик чистой воды? Да я сто раз ловил, к твоему сведению, я к профессору Рабиновичу как домой хожу, вопросов уж не задает! А ты тут мне поешь! – он погрозил пятому ряду волосатым кулачищем. – Резюмирую: вы полностью оскотинились и разучились любить, поганцы летучие, Икары похмельные. И вы, и я – одинаково неприглядные личности, только я понимаю насчет себя, какое я пропащее дерьмо, а вы насчет себя – пока что нет. Но как клюнет вас… Конец лекции. Вопросы будут?
Зал ошарашенно молчал. Потом взорвался дикой овацией, какой никогда не удостаивался даже Президент Всей Науки. Пилоты с первых рядов, ломая стулья, ворвались на сцену, схватили профессора Пастраго, подняли на руки и понесли к выходу. Остальные хлынули следом, вопя, свистя и аплодируя. Плывя над головами, профессор благожелательно улыбался, раскланивался на все стороны и пожимал отовсюду тянувшиеся к нему руки.
Панарин не мог идти – его мотало от хохота. Кое-как справившись с собой, он побрел через опустевший зал. На сцене Адамян, сграбастав Тютюнина за глотку, прижал его к стене и зверски-ласковым голосом вопрошал:
– Ты мне кого привез, зараза профсоюзная? Тебя за кем посылали? У нас про что лекция планировалась?
– Разве ж я знал… – хрипел Тютюнин. – У него ж брошюры… И гонорис казус…
– Дурак ты, Тютюнин, – грустно сказал Адамян, отшвырнул полуживого предместкома и потащился за кулисы. Завидев Панарина, остановился, величественно взмахнул рукой, изрек:
– Все разрешаю. Хоть жрите друг друга. Только ключей не отдам, повозитесь, умельцы…
Панарин, идиотски хохоча, отправился в бар; там уже был полный кворум: играла музыка, плясали цветные огни, столики сдвинули в один длинный стол, профессора Пастраго усадили в красном углу и наставили перед ним бокалов, рюмок, фужеров. Как героя дня Панарина усадили рядом с Пастраго – тот благодушно гудел что-то в бороду, прихлебывая из всех бокалов помаленьку.
Заплаканная Зоечка принесла закуску. Зоечка и слезы – это мало вязалось между собой, и застолица взревела:
– Ты чего, Зойка?
Зоечка задрала подол, и Панарин понял, что означала загадочная фразочка Адамяна насчет ключей. Хит-роумный Тарантул раскопал в библиотеке на «материке» чертежи средневекового пояса верности, сделал заказ ничего не подозревавшему заводу-поставщику и под угрозой увольнения по статье нацепил пояса на всех официанток, лаборанток и продавщиц.
Собравшиеся обозрели стальную скорлупу и растерянно почесали в затылках. Кто-то вздохнул:
– Система ниппель…
– А если автогеном?
– Шкурку опалим.
– Лазером?
– Тоже припечет.
– Мать вашу, механики, неужели не подберете отмычек?
– К этой штуке? – пожал плечами обер-механик, известный тем, что однажды изготовил самогонный аппарат из двух барометров и японской электронной игрушки. – Как на духу – бессильны, братие…
– Так это что же нам теперь? – заорал Леня Шамбор. – Братва, сарынь на кичку, котлы вверх дном, бунтуем!
– Тихо, шпана! – рокотнул Пастраго. – Какие же вы ученые, олухи, если не умеете нетрадиционно подходить к проблеме? Посуду мне! Алкоголя!