— Деви?
Не мышь и не мошка. Я застыла с наладонником на руке, наушник выкладывал мне в голову утренние известия из Авада и Бхарата.
— Мы одеваемся.
— Да, деви, потому-то я и хотела бы войти.
Я едва успела сдернуть наладонник и запихнуть его под матрас, когда тяжелая дверь повернулась на оси.
— Мы способны одеться самостоятельно с шестилетнего возраста! — огрызнулась я.
— В самом деле, — улыбнулась улыбчивая кумарими, — но кто-то из жрецов упомянул некоторую небрежность в церемониальном одеянии.
Я встала в своей красной с золотом ночной рубахе, раскинула руки и закрутилась, как виденный из носилок пляшущий дервиш. Улыбчивая кумарими вздохнула:
— Деви, ты не хуже меня знаешь…
Я через голову сорвала рубаху и стояла раздетая, словно спрашивая, посмеет ли она разглядывать мое тело в поисках примет взросления.
— Видишь? — вызывающе спросила я.
— Да, — отозвалась улыбчивая кумарими. — Но что это у тебя за ухом?
Она потянулась к крючку наушника. В мгновение ока он очутился у меня в кулаке.
— Это то, что я думаю? — спросила улыбчивая кумарими, загораживая мягкой улыбчивой тушей пространство между мною и дверью. — Кто тебе дал?
— Это наше, — объявила я самым властным своим голосом, но я была голой двенадцатилеткой, пойманной на проступке, и власть моя стоила меньше праха.
— Отдай.
Я крепче сжала кулак.
— Мы — богиня, ты не можешь нам приказывать.
— Богиня, если поступаешь как богиня, а сейчас ты поступаешь как сопливая девчонка. Покажи.
Она была матерью, а я — ее ребенком. Пальцы мои разжались. Улыбчивая кумарими отпрянула, как от ядовитой змеи. В глазах ее веры я такой и была.
— Скверна! — выговорила она. — Осквернена, осквернена. — И повысила голос: — Я знаю, от кого ты это получила!
Я не успела сжать пальцы, как она схватила завиток наушника с моей ладони и тут же уронила на пол, словно обжегшись. Я видела, как поднимается подол ее платья, видела, как опускается каблук, но это был мой мир, мой оракул, мое окно в прекрасное. Я нырнула, чтобы спасти крошечный пластиковый зародыш. Не помню боли, не помню удара, не помню даже, как возопила в ужасе улыбчивая кумарими, опуская каблук, но перед глазами у меня вечно стоит взорвавшийся красными брызгами кончик моего указательного пальца.
Паллав[20] моего желтого сари трепетал на ветру. Я стрелой неслась сквозь вечерний час пик в Дели. Водитель маленького патлата,[21] нажимая основанием ладони на гудок, протиснул раскрашенную в цвета осы машину между тяжелым грузовиком с прицепом, разрисованным яркими богами и апсарами,[22] и государственным «маруги» и втянулся в великую чакру движения вокруг площади Коннаут. В Аваде главный инструмент водителя — его уши. Рев гудков и клаксонов, колокольчики моторикш осаждают тебя со всех сторон. Шум возникает вместе с первыми голосами птиц и затихает только после полуночи. Водитель обогнул садху, шагающего между машинами с таким спокойствием, словно тот прогуливался вдоль священной реки Ямуна.[23] Тело его было выбелено священным пеплом сожженных мертвецов, но трезубец Шивы в закатном свете краснел как кровь. Я считала Катманду грязным городом, но золотой свет и невероятные закаты в Дели говорили о загрязнении атмосферы, превосходящем даже его. Притулившись на заднем сиденье авторикши, я не снимала дыхательной маски и защитных очков, предохранявших тонкую подводку глаз. Но складки сари развевались у меня за плечом на вечернем ветру, и позванивали маленькие серебряные бубенчики.
Нас было шестеро в нашей маленькой эскадре. Мы набрали скорость на широких авеню Британского Раджи, миновали приземистые красные здания старой Индии, направляясь к стеклянным небоскребам Авада. Вокруг башен кружили черные коршуны, падальщики, питающиеся мертвечиной. В прохладной тени деревьев ним мы свернули к правительственным бунгало. Горящие факелы освещали портик с колоннами. Домашние слуги в форме раджпутов[24] проводили нас к шатру шаади.
Мамаджи опередила нас всех. Она суетилась и кудахтала над своими птичками: там лизнуть, здесь пригладить, ту выпрямить, ту упрекнуть:
— Стой прямее, прямее, нам здесь сутулых не надо. Мои девочки — самые милые во всем шаади, верно?
Швета, ее костлявая тонкогубая помощница, собирала наши антисмоговые маски.
— Ну, девочки, наладонники готовы?
Мы придерживались распорядка почти с военной точностью. Руку поднять, перчатку надеть, кольца надеть, крючок наушника прицепить к серьге, скрыв за бахромой покрывающих наши головы дупатт.[25]
— Сегодня нас почтил цвет Авада. Сливки сливок. — Я и моргнуть не успела, как перед моим внутренним взором промелькнули их резюме. — Девушки справа налево, первую дюжину на две минуты, потом переходим к следующим по списку. Скоренько! — Мамаджи хлопнула в ладоши, и мы выстроились в шеренгу.
Оркестр заиграл попурри из «Города и деревни» — «мыльной оперы», которая для просвещенных авадцев превратилась в национальную манию. Так мы и стояли, двенадцать маленьких невест, — пока слуги Раджпута подтягивали вверх заднюю стену шатра.
Аплодисменты накрыли нас дождем. Сотня мужчин выстроилась полукругом, восторженно хлопая. Их лица блестели в ярком свете праздничных светильников.
Приехав в Авад, я прежде всего обратила внимание на людей. Люди толкались, люди попрошайничали, люди разговаривали, люди обгоняли друг друга не оглянувшись, не обменявшись приветствием. Я воображала, что в Катманду народу больше, чем можно вообразить. Не видела я Старого Дели! Непрестанный шум, обыденная грубость, отсутствие всякого уважения привели меня в ужас. Второе, что я заметила: все лица были мужскими. Мой наладонник не обманывал: здесь действительно приходились четверо мужчин на каждую женщину.
Отличные мужчины, добрые мужчины, богатые мужчины, мужчины самолюбивые, делающие карьеру, обеспеченные, мужчины, обладающие властью и будущим. Мужчины без малейшей надежды взять жену своего класса и касты. Мужчины почти без надежды вообще найти жену. Слово шаади когда-то означало свадьбу: жених на прекрасном белом коне так благороден, невеста мила и застенчива за своим золотистым покрывалом. Потом так стали называть брачные агентства: «Красивый светловолосый агарвалец, окончивший Университет МБА[26] в Штатах, ищет служащую с таким же образованием для брака». Теперь шаади превратился в выставку невест, брачный рынок для одиноких мужчин с большим приданым. С приданым, жирные комиссионные из которого доставались агентству шаади «Милые девушки».
«Милые девушки» выстроились по левую сторону Шелковой Стены, тянувшейся по всей длине сада. Первые двенадцать мужчин подошли справа. Они пыжились и надувались в своих лучших одеяниях, но я видела, как они нервничают. Перегородка представляла собой всего лишь ряд сари, развешанных на веревке, протянутой между пластиковыми опорами. Символическое украшение. Пурда.[27] Сари и шелковыми-то не были.
Решми первая вышла для беседы к Шелковой Стене. Это была девушка из деревни ядавов в Уттаранчале, с крупными руками и крупным лицом. Дочь крестьянина. Она умела готовить, шить и петь, вести домашние счета, управляться с домашними ИИ и с живыми слугами. Первый претендент был похож на ласку, одет в белый костюм государственного служащего, с шапочкой Неру на голове. У него были плохие зубы. Безнадежен. Любая из нас могла бы сказать ему, что он даром тратит деньги на шаади, однако они приветствовали друг друга: «Намасте» — и пошли рядом, держась, как положено, в трех шагах друг от друга. Окончив прогулку, Решми вернется назад и пристроится последней в шеренге, чтобы встретиться со следующим претендентом. На больших шаади вроде этого к концу ночи я стирала ноги до крови. Красные следы на мраморных полах во дворе-хавели,[28] принадлежащего Мамаджи.