Литмир - Электронная Библиотека

— Верно! Ученые — это иллюзионисты...

— В чем различие между мистикой и атомистикой? Ато!

— У нас в гимназии преподаватель физики не мог доказать, что в безвоздушном пространстве разновесные предметы падают с одинаковой скоростью.

— А бессилие медицины?

— Господа! Мы все — падшие ангелы, сосланные на поселение во Вселенную.

— Плохо! Долой!

— Прошу слова! Имею сказать нечто о любви...

— К папе, к маме?

— К чужой маме не старше тридцати лет. Струился горячий басок:

— Дело Бейлиса, так же, как дело Дрейфуса...

— Долой киевскую политику — своей сыты по горло.

— Сейте разумное, мелкое — вечное!

— Но — позвольте! Для чего же делали резолюцию?

— Чтоб очеловечить Калибана...

— Миллионы — не разумны.

— Правильно!

— Разумен — пятак, пятачок...

— Я не о деньгах, о людях.

— Внимание!

— Правильно, миллион сверхразумен.

— Великое — безумно.

— Браво-о!

— Как бог.

— Да! Великое безумно, как бог. Великое опьяняет. Разумно — что? Настоящее, да?

— Хо-хо-хо! К чорту настоящее.

— Оно — безумно. Его создают искусственно.

— Его делают министры в Думе.

— Не надо трогать министров.

— Сначала очеловечьте Калибана.

— Когда до них дотронутся, они падают.

— Германия становится социалистической страной.

— Господи! Пронеси мимо нас горькую чашу сию.

— Этим нельзя шутить!

— Мы не шутим, а молимся.

— Мы плачем...

— Долой политику!

— Господа! Если...

— Жизнь становится дороже...

— И все более нервозной...

— Вы — уничтожьте толпу! Уничтожьте это безличное, страшное нечто...

— Каллибана!

— А я утверждаю, что Комиссаржевская гениальна...

— Послушай, я заказал гуся, гуся! Го-го-го, — понял?

— Господа, — самая современная и трагическая песня: «Потеряла я колечко». Есть такое колечко, оно связывает меня, человека, с цепью подобных ему...

— Нужно поставить вопрос о повышении гонорара.

— Подожди! Ничего не разберешь, кричат, как на базаре.

— Я потерял колечко, я не вижу подобных мне... Рядом со столиком Самгина ядовито раскрашенная дама скандировала:

Мы — плененные звери,
Голосим, как умеем.
Глухо заперты двери...

— Не... надо, — просил ее растрепанный пьяненький юноша, черноглазый, с розовым лицом, — просил и гладил руку ее. — Не надо стихов! Будем говорить простыми, честными словами.

К даме величественно подошел высокий человек с лысой головой — он согнулся, пышная борода его легла на декольтированное плечо, дама откачнулась, а лысый отчетливо выговорил:

— Генерал Богданович написал в Ялту градоначальнику Думбадзе, чтоб Думбадзе утопил Распутина. Факт!

— Откуда это знаешь ты? — спросила дама, сильно подчеркнув ты.

— От самой генеральши...

— Ты снова был в этой трущобе?

— Но, милуша...

Юноша встал, не очень уверенно шаркая ногами, подошел к столу Самгина, зацепился встрепанными волосами за лист пальмы, улыбаясь, сказал Самгину:

— Извините.

А затем, нахмурясь, произнес:

— Нечего — меч его. Поэту в мире делать нечего — понимаете?

Он смотрел в лицо Самгина мокрыми глазами, слезы текли из глаз на румяные щеки, он пытался закурить папиросу, но сломал ее и, рассматривая, бормотал:

— Меч его. Меч, мяч. Мячом — мечем. Мечом — сечем. Слова уничтожают мысли. Это — Тютчев сказал.

Надо уничтожить мысли, истребить... Очиститься в безмыслии...

К столу за пальмой сел, спиной к Самгину, Дронов, а лицом — кудластый, рыжебородый, длиннорукий человек с тонким голосом.

— Марго, милый мой, бутылку, — приказал он лакею и спросил Дронова: — А — вы?

— «Грав», — белое.

— Так-то. И — быстро!

И снова обратился к Дронову:

— Это — для гимназиста, милый мой. Он берет время как мерило оплаты труда — так? Но вот я третий год собираю материалы о музыкантах восемнадцатого века, а столяр, при помощи машины, сделал за эти годы шестнадцать тысяч стульев. Столяр — богат, даже если ему пришлось по гривеннику со стула, а — я? А я — нищеброд, рецензийки для газет пишу. Надо за границу ехать — денег нет. Даже книг купить — не могу... Так-то, милый мой...

— Однако рабочий-то вопрос нужно решить, — хмуро сказал Дронов.

— Нужно? — Вот вы и решайте, — посоветовал рыжебородый. — Выпейте винца и — решите. Решаться, милый, надо в пьяном виде... или — закрыв глаза...

Дронов повернулся на стуле, оглядываясь, глаза его поймали очки Самгина, он встал, протянул старому приятелю руку, сказал добродушно, с явным удовольствием:

— Ба! Ты —здесь?

Самгин молча подал ему свою руку, а Дронов повернул свой стул, сел и спросил:

— Тагильский-то? Читал? Третьего дня в «Биржевке» было — застрелился.

— Умер?

— Ну, конечно! Жалко, несимпатичен был, а — умный. Умные-то вообще несимпатичны.

Самгин честно прислушался к себе: какое чувство пробудит, какие [мысли] вызовет в нем самоубийство Тагильского?

Он отметил только одно: навсегда исчез человек неприятный и даже — опасный чем-то. Это вовсе не плохо.

А Дронов еще более поднял его настроение, широко усмехаясь, он проговорил вполголоса:

— Ты вот тоже не очень симпатичен, а — умен очень. «Напрасно я рассердился на него, — думал Самгин, разглядывая Дронова. — Он — хам, но он — искренний. Это его искренность на каком-то уровне становится хамством. И — он был пьян... тогда...»

К рыжебородому подошел какой-то толстый и увел за собой. Пьяный юноша исчез, к даме подошел высокий, худощавый, носатый, с бледным лицом, с пенснэ, с прозрачной бородкой неопределенной окраски, он толкал в плечо румянощекую девушку, с толстой косой золотистых волос.

— Вот, милуша, разрешите представить. Горит и пылает в мечтах о сцене...

Его слова заглушил чей-то крик:

— «Ничтожный для времен — я вечен для себя» — это сказано Баратынским — прекрасным поэтом, которого вы не знаете. Поэтом, который, как никто до него, глубоко чувствовал трагическую поэзию умирания.

Дронов уже приступил к исполнению обязанностей Санчо, называя имена и титулы публики.

— Здесь — большинство «обозной сволочи», как назвал их в печати Андрей Белый. Но это именно они создают шум в литературе. Они, брат, здесь устанавливают репутации.

Говорил Дронов пренебрежительно, не очень охотно, как будто от скуки, и в словах его не чувствовалось озлобления против полупьяных шумных людей. Характеризовал он литераторов не своими словами, а их же мнениями друг о друге, высказанными в рецензиях, пародиях, эпиграммах, анекдотах.

Самгин слушал эти частью уже знакомые ему характеристики, слушал злорадно, ему все более приятно было видеть людей ничтожными, мелкими.

— Начнется война — они себя покажут! — хмуро выговорил Дронов.

— Почему ты уверен, что война неизбежна? — спросил Самгин, помолчав.

Дронов, взглянув на него, передернул плечи.

— Думаешь? немецкие эсдеки помешают? Конечно, они — сила. Да ведь не одни немцы воевать-то хотят... а и французы и мы.„ Демократия, — сказал он, усмехаясь.

— Помнишь, мы с тобой говорили о демократии?

— Да.

Он приподнялся на стуле, посмотрел кругом и раздраженно сказал:

— Расквакались, как лягушки в болоте. Заметил ты — вот уж который год главной темой литературных бесед служит смерть?

Самгин склонил голову, говорят

— Солидная тема.

Неприглядное лицо Дронова исказила резкая гримаса.

— Ну, что там — солидная! Жульничество. Смерть никаких обязанностей не налагает — живи, как хочешь! А жизнь — дама строгая: не угодно ли вам, сукины дети, подумать, как вы живете? Вот в чем дело.

— Смешно, что ты — моралист, — неприязненно заметил Самгин.

— Нельзя, значит, с суконным рылом в калачный ряд? — безобидно спросил Дронов и усмехнулся. — Эх ты... аристократ! Нет, меня эта игра со смертью — возмущает. Ей-богу — подлая игра. Андреевский, поэт, из адвокатов, недавно читал отрывки из своей «Книги о смерти» — целую книгу пишет, —подумай! Нашел дело. Изображает все похороны, какие видел. Столыпин, «вдовствующий брат» министра, слушал чтение, говорит — чепуха и пошлость. Клим Иванов, а что ты будешь делать, когда начнется война? — вдруг спросил он, и снова лицо его на какие-то две-три секунды уродливо вздулось, остановились глаза, он весь напрягся, оцепенел.

79
{"b":"108501","o":1}