Дома он спросил содовой воды, разделся, сбрасывая платье, как испачканное грязью, закурил, лег на диван. Ощущение отравы становилось удушливее, в сером облаке дыма плавало, как пузырь, яростно надутое лицо Бердникова, мысль работала беспорядочно, смятенно, подсказывая и отвергая противоречивые решения.
«Да, уничтожать, уничтожать таких... Какой отвратительный, цинический ум. Нужно уехать отсюда. Завтра же. Я ошибочно выбрал профессию. Что, кого я могу искренно защищать? Я сам беззащитен пред такими, как этот негодяй. И — Марина. Откажусь от работы у нее, перееду в Москву или Петербург. Там возможно жить более незаметно, чем в провинции...»
Ему показалось, что он принял твердое решение, и это несколько успокоило его. Встал, выпил еще стакан холодной, шипучей воды. Закурил другую папиросу, остановился у окна. Внизу, по маленькой площади, ограниченной стенами домов, освещенной неяркими пятнами желтых огней, скользили, точно в жидком жире, мелкие темные люди.
«Разве я хочу жить незаметно? Независимо хочу я жить. Этот... бандит нашел независимость мысли в цинизме».
Механически припомнилось, что циника Диогена греки назвали собакой.
«Греки — правы: жить в бочке, ограничивать свои потребности — это ниже человеческого достоинства. В цинизме есть общее с христианской аскезой...»
Самгин сердито отмахнулся от насилия книжных воспоминаний. Бердников тоже много читал. Но кажется, что прочитанное крепко спаялось в нем с прожитым, с непосредственным опытом.
«Нельзя отрицать, что это животное умеет думать и говорить очень своеобразно. Для него мир — не только «система фраз», каким он был для Лютова. Мыслью, как оружием самозащиты, он владеет лучше меня. Он пошл? Едва ли. Он — страстный человек, а страсти не бывают пошлыми, они — трагичны... Можно подумать, что я оправдываю его. Но я хочу быть только объективным. Я столкнулся с человеком класса, который живет конкуренцией. Он правильно назвал себя военным: жизнь его проходит в нападении на людей, в защите против нападений на него. Он искал в моем лице союзника...»
«Может быть, я хочу внушить себе, что поражение в единоборстве с великаном — не постыдно? Но разве я поражен? Я понимаю причину его гнусной выходки, а не оправдываю ее, не прощаю...»
Кружилась голова. Самгин разделся, лег в постель и, лежа, попытался подвести окончательный итог всему, что испытано и надумано в этот чрезвычайно емкий день. Очень хотелось, чтоб итог был утешителен.
«Становлюсь умнее...»
Память, хотя уже утомленно, все еще перебирала игривые фразы:
«Человек-то дрянцо, фальшивей, тем и живет, что сам себе словесно приятные фокусы показывает, несчастное чадо...»
И звучал сырой булькающий смех.
Проснулся поздно, ощущая во рту кислый вкус ржавчины, голова налита тяжелой мутью, воздух в комнате был тоже мутносерый, точно пред рассветом. Нехотя встал, раздернул драпри на окне, — ветер бесшумно брызгал в стекла водяной пылью, сизые облака валились на крыши. Так же, как вчера, как всегда, на площади шумели, суетились люди. Очень трудно внести свою, заметную ноту в этот всепоглощающий шум. Одинаковые экипажи катятся по всем направлениям, и легко представить, что это один и тот же экипаж суется во все стороны в поисках выхода с тесной, маленькой площади, засоренной мелкими фигурками людей.
Город шумел глухо, раздраженно, из улицы на площадь вышли голубовато-серые музыканты, увешанные тусклой медью труб, выехали два всадника, один — толстый, другой — маленький, точно подросток, он подчеркнуто гордо сидел на длинном, бронзовом, тонконогом коне. Механически шагая, выплыли мелкие плотно сплюснутые солдатики свинцового цвета.
«Идущие на смерть приветствуют тебя», — вспомнил Самгин латинскую фразу и с досадой отошел от окна, соображая:
«Рассказать Марине об этом... о вчерашнем?»
Вопрос остался без ответа. Позвонил, спросил кофе, русские газеты, начал мыться, а в памяти навязчиво звучало:
«Morituri te salutant!»
Растирая спину мокрым жгутом полотенца, Самгин подумал:
«Возможно, что кто-нибудь из цезарей — Тиберий, Клавдий, Вителлий — был похож на Бердникова», — подумал Самгин и удивился, что думает безобидно, равнодушно.
За кофе читал газеты. Корректно ворчали «Русские ведомости», осторожно ликовало «Новое время», в «Русском слове» отрывисто, как лает старый пес, знаменитый фельетонист скучно упражнялся в острословии, а на второй полосе подсчитано было количество повешенных по приговорам военно-полевых судов. Вешали ежедневно и усердно.
«Morituri...»
Чтение газет скоро надоело и потребовало итога. Засоренная и отягченная память угодливо, как всегда, подсказывала афоризмы, стихи. Наиболее уместными показались Самгину полторы строки Жемчужникова:
...в наши времена
Тот честный человек, кто родину не любит...
Затем вспомнилась укоризна Якубовича-Мельшина:
За что любить тебя? Какая ты нам мать?
Время двигалось уже за полдень. Самгин взял книжку Мережковского «Грядущий хам», прилег на диван, но скоро убедился, что автор, предвосхитив некоторые его мысли, придал им дряблую, уродующую форму. Это было досадно. Бросив книгу на стол, он восстановил в памяти яркую картину парада женщин в Булонском лесу.
«Мирок-то какой картинный», — прозвучала в памяти фраза Бердникова.
Вошла горничная и спросила: не помешает она мсье, если начнет убирать комнату? Нет, не помешает.
— Мерси, — сказала горничная. Она была в смешном чепчике, тоненькая, стройная, из-под чепчика выбивались рыжеватые кудряшки, на остроносом лице весело и ласково улыбались синеватые глаза. Прибирая постель, она возбудила в Самгине некое игривое намерение.
— Вы похожи на англичанку, — сказал он.
— О, нет! Я из Эльзаса, мсье.
Она посмотрела на Самгина так уверенно, как будто уже догадалась, о чем он думает. Это смутило его, и он предупредил себя:
«Конечно, она на все готова и за маленькие деньги, но — можно схватить насморк».
Он встал и вышел в коридор, думая:
«А у Бердникова там, вероятно, маленький гарем».
Держа руки в карманах, бесшумно шагая по мягкому ковру, он представил себе извилистый ход своей мысли в это утро и остался доволен ее игрой. Легко вспоминались стихи Федора Сологуба:
Я — бог таинственного мира,
Весь мир в одних моих мечтах.
...Самгин сел к столу и начал писать, заказав слуге бутылку вина. Он не слышал, как Попов стучал в дверь, и поднял голову, когда дверь открылась. Размашисто бросив шляпу на стул, отирая платком отсыревшее лицо, Попов шел к столу, выкатив глаза, сверкая зубами.
— Поругались с Бердниковым? — тоном старого знакомого спросил он, усаживаясь в кресла, и, не ожидая ответа, заговорил, как бы извиняясь: — Вышло так, как будто я вас подвел. Но у меня дурацкое положение было: не познакомить вас с бандитом этим я — не мог, да притом, оказывается, он уже был у вас, чортов кум.».
Несколько ошеломленный внезапным явлением и бесцеремонностью гостя, но и заинтересованный, Самгин сообразил:
«Прислан извиниться. Не извиню», — решил он. Н спросил: — Он сказал вам, что был у меня?
— Ну, да! А — что: врет?
— Нет.
— Не врет? Гмм...
Помычав и чем-то обрадованный, Попов вытащил из кармана жилета сигару, выкатил глаза, говоря:
— Вы заметили, как я вчера держался? Вот видите. Могу откровенно говорить?
— Иначе — не стоит, — сухо сказал Самгин. Тугое лицо Попова изменилось, из-под жесткой щетки темных волос на гладкий лоб сползли две глубокие морщины, сдвинули брови на глаза, прикрыв их, инженер откусил кончик сигары, выплюнул его на пол и, понизив сиповатый голос, спросил: