Самгину подумалось, что настал момент, когда можно бы заговорить с Бердниковым о Марине, но мешал Попов, — в его настроении было что-то напряженное, подстерегающее, можно было думать, что он намерен затеять какой-то деловой разговор, а Бердников не хочет этого, потому и говорит так много, почти непрерывно. Вот Попов угрюмо пробормотал что-то о безответственности, — толстый человек погладил ладонями бескостное лицо свое и заговорил более звонко, даже как бы ехидно:
— А перед кем отвечать? Сам знаешь; я делаю историю, может — скверно, а все-таки делаю, предоставляя интеллигентам свободу судить и порицать меня. Но — чтобы в дела мои не лезли иначе, как словесно! Тебе дана историей роль повара-марксиста, мне — роль кота Васьки, а пролетарий даже в Германии к делу фабрикации истории не доспел. Однако я понимаю: революцию на сучок не повесить, а Столыпин — весьма провинциальный дурак: он бы сначала уступил, а потом понемножку отнял, как делают умные хозяева. А он вот хочет деревню отрубами раскрошить, полагая, что создаст на русских-то полях американских фермеров, а создать он может токмо миллионы нищих бунтарей, на производство фермеров у него как раз сельскохозяйственного инвентаря не хватит, даже если он половинку России французским банкирам заложил бы.
— Соединение бойкости языка с наивностью поверхностной мысли — не велика мудрость, — докторально и даже сердито начал Попов, но тесть прервал его:
— Это ты про меня? Спасибо. И, выпив бокал шампанского с коньяком, продолжал, обращаясь к Самгину:
— Бунт обнаружил слабосилие власти, возможность настоящей революции, кадетики, съездив в Выборг, как раз скомпрометировали себя до конца жизни в глазах здравомыслящих людей. Теперь-с, ежели пролетарий наш решит идти за Лениным и сумеет захватить с собою мужичка — самую могущественную фигуру игры, — Россия лопнет, как пузырь.
Он засмеялся:
— Ппу-бу-бу-бу.
И, поглаживая животище, вздувшийся почти до подбородка, похлопывая его ладонью, сверкая изумрудом на пальце и улыбочкой в глазах, он докончил:
— Единственное, Кирилл Иваныч, спасение наше — в золоте, в иностранном золоте! Надобно всыпать в нашу страну большие миллиарды франков, марок, фунтов, дабы хозяева золота в опасный момент встали на защиту его, вот как раз моя мысль!
— Чепуха, — сказал Попов, качая голову от плеча к плечу и крепко закрыв глаза.
— Патриот! — откликнулся Бердников, подмигнув Самгину. — Патриот и социалист от неудачной жизни. Открытие сделал — украли, жена — сбежала, в картах — не везет.
— Будет вам! Едемте кататься, — устало предложил Попов, а Бердников, особенно ласково глядя в лицо Самгина, говорил:
— Люблю дразнить! Мальчишкой будучи, отца дразнил, отец у меня штейгером был, потом докопался до дела — в большие тысячники вылез. Драл меня беспощадно, но, как видите, не повредил. Чехов-то прав: если зайца бить, он спички зажигать выучится. Вы как Чехова-то оцениваете?
— Отличный и правдивейший художник, — сказал Самгин и услышал, что сказано это тоном неуместно строгим и вышло смешно. Он взглянул на Попова, но инженер внимательно выбирал сигару, а Бердников, поправив галстук, одобрительно сунул голову вперед, — видимо, это была его манера кланяться.
— Изящнейший писатель, — говорил он. — Некоторые жалуются — печален. А ведь нерезонно жаловаться на октябрь за то, что в нем плохая погода. Однако и в октябре бывают превосходные дни...
— Когда октябристы родятся, — угрюмо вставил Попов.
— Ну, поздравляю, сострил! — одобрительно произнес Бердников, и лягушечьи губы его раздвинулись широкой улыбкой. — Закаты хороши в октябре. И утренние зори. Я ведь до сорока лет охотник был, одиннадцать медведей извел...
Попов вызвал коляску, толстяк упросил Самгина «не разрушать компанию», но Самгин и не имел этого намерения. Бердников любезно предложил ему сесть рядом, Попов, с сигарой в зубах, сел на переднее сиденье, широко расставив ноги. Он, видимо, опьянел, курил, смешно надувая щеки, морщился, двигал бровями, пускал дым в лицо Самгина, и Самгин все определенней чувствовал, что инженер стесняет его. Коляска выехала на широкую аллею и включилась звеном в бесконечную цепь разнообразно причудливых экипажей. Самгин почувствовал, что его приятно возбуждает парадное движение празднично веселой, нарядно одетой толпы людей, зеркальный блеск разноцветного лака, металлических украшений экипажей и сбруи холеных лошадей, которые, как бы сознавая свою красоту, шагали медленно и торжественно, позволяя любоваться мощной грацией их движений. Ослепительно блестело золото ливрей идолоподобно неподвижных кучеров и грумов, их головы в лакированных шляпах казались металлическими, на лицах застыла суровая важность, как будто они правили не только лошадьми, а всем этим движением по кругу, над небольшим озером; по спокойной, все еще розоватой в лучах солнца воде, среди отраженных ею облаков плавали лебеди, вопросительно и гордо изогнув шеи, а на берегах шумели ярко одетые дети, бросая птицам хлеб. Мелькали бронзовые лица негров, подчеркнутые белыми улыбками, блеском зубов и синеватым фарфором веселых глаз, казалось, что эти матовые глаза фосфорически дымятся. Вслед экипажам и встречу им густо двигалась толпа мужчин, над ними покачивались, подпрыгивали в седлах военные, красивые, точно игрушки, штатские в цилиндрах, амазонки в фантастических шляпах, тонконогие кони гордо взмахивали головами. Ритмический топот лошадей был едва слышен в пестром и гулком шуме голосов, в непрерывном смехе, иногда неожиданно и очень странно звучал свист, но все же казалось, что толпа пешеходов подчиняется глухому ритму ударов копыт о землю. Тесная группа мужчин дружно аплодировала, в средине ее важно шагали чернобородые, с бронзовыми лицами, в белых чалмах и бурнусах, их сопровождали зуавы в широких красных штанах. Все время, то побеждая шум толпы, то утопая в нем, звучала музыка военного оркестра. Солнце, освещая пыль в воздухе, окрашивало его в розоватый цвет, на розоватом зеркале озера явились две гряды перистых облаков, распростертых в небе, точно гигантские крылья невидимой птицы, и, вплывая в отражения этих облаков, лебеди становились почти невидимы. Это было очень красиво, грустно, напомнило Самгину какие-то сказки, стихи о лебедях, печальный романс Грига. Хотелось отдать себя во власть дремотного бездумья, забыться в созерцании этой красочной жизни. Мешало нахмуренное лицо Попова, туповатый, хмельной взгляд его глаз, мешал слащаво ласковый голос Бердникова.
— Мирок-то какой картинный, а? — говорил он, как бы додумывая неясные мысли Самгина. — Легкость, радость бытия, подлинно демократично и непритязательно.
— Да, — неожиданно для себя сказал Самгин. — Они умеют отдыхать от будничных забот и насилий действительности.
Этими словами он очень обрадовал Бердникова.
— Вот именно! Как раз — так! Умнейшая буржуазия Европы живет здесь. А у нас, в Питере, на Стрелке, — монументальная скука, напыщенность — едут, как будто важного покойника провожая-Покачиваясь, он толкал Самгина теплым, мягким плечом. Самгин, искоса поглядывая на него, кивал головой. Любуясь женщинами, он не хотел, чтоб это было замечено, и даже сам себе не хотел сознаться, что любуется. Глядя, как они, окутанные в яркие ткани, в кружевах, цветах и страусовых перьях, полулежа на подушках причудливых экипажей, смотрят на людей равнодушно или надменно, ласково или вызывающе улыбаясь, он вспоминал суровые романы Золя, пряные рассказы Мопассана и пытался определить, которая из этих женщин родня Нана или Рене Саккар, madame де-Бюрн или героиням Октава Фелье, Жоржа Онэ, героиням модных пьес Бернштейна? Было совершенно ясно, что эти изумительно нарядные женщины, величественно плывущие в экипажах, глубоко чувствуют силу своего обаяния и что сотни мужчин, любуясь их красотой, сотни женщин, завидуя их богатству, еще более, если только это возможно, углубляют сознание силы и власти красавиц, победоносно и бесстыдно показывающих себя.
— Да, — говорил Самгин каким-то своим еще не оформленным мыслям. — Да, да. — И вспоминал Алину около трупа Лютова.