Ее глаза улыбались знакомо, но острее, чем всегда, и острота улыбки заставила его вспомнить о ее гневе на попов. Он заговорил осторожно:
– Он любит жаловаться на себя. Он вообще словоохотлив.
– Болтун, – вставила Марина. – Но поругивает и меня, да?
– Нет. Впрочем, – назвал тебя хитрой.
– Только-то?
Она тихонько и неприятно засмеялась, глядя на Самгина так, что он понял: не верит ему. Тогда, совершенно неожиданно для себя, он сказал вполголоса и протирая платком очки:
– Вечером, после пожара, он говорил... странно! Он как будто старался внушить мне, что ты устроила меня рядом с ним намеренно, по признаку некоторого сродства наших характеров и как бы в целях взаимного воспитания нашего...
Выговорив это, Самгин смутился, почувствовал, что даже кровь бросилась в лицо ему. Никогда раньше эта мысль не являлась у него, и он был поражен тем, что она явилась. Он видел, что Марина тоже покраснела. Медленно сняв руки со стола, она откинулась на спинку дивана и, сдвинув брови, строго сказала:
– Ну, это ты сам выдумал!
– Он был нетрезв, – пробормотал Самгин, уронив очки на ковер, и, когда наклонился поднять их, услышал над своей головой:
– Ты хочешь напомнить: «Что у трезвого – на уме, у пьяного – на языке»? Нет, Валентин – фантазер, но это для него слишком тонко. Это – твоя догадка, Клим Иванович. И – по лицу вижу – твоя!
Скрестив руки на груди, занавесив глаза ресницами, она продолжала:
– Не знаю – благодарить ли тебя за такое высокое мнение о моей хитрости или – обругать, чтоб тебе стыдно стало? Но тебе, кажется, уже и стыдно.
Самгин чувствовал себя отвратительно.
«Веду я себя с нею глупо, как мальчишка», – думал он.
Марина молчала, покусывая губы и явно ожидая: что он скажет?
Он сказал:
– Видишь ли – в его речах было нечто похожее на то, что я рассказывал тебе про себя...
– Еще лучше! – вскричала Марина, разведя руками, и, захохотав, раскачиваясь, спросила сквозь смех: – Да – что ты говоришь, подумай! Я буду говорить с ним – таким – о тебе! Как же ты сам себя ставишь? Это все мизантропия твоя. Ну – удивил! А знаешь, это – плохо!
Несколько оправясь, Самгин заговорил:
– Я не мог не отметить некоторого, так сказать, пародийного совпадения...
– Оставь, – сказала Марина, махнув на него рукой. – Оставь – и забудь это. – Затем, покачивая головою, она продолжала тихо и задумчиво:
– До чего ты – странный человек! И чем так провинился пред собой, за что себя наказываешь?
Это было сказано очень хорошо, с таким теплым, искренним удивлением. Она говорила и еще что-то таким же тоном, и Самгин благодарно отметил:
«Так никто не говорил со мной». Мелькнуло в памяти пестрое лицо Дуняши, ее неуловимые глаза, – но нельзя же ставить Дуняшу рядом с этой женщиной! Он чувствовал себя обязанным сказать Марине какие-то особенные, тоже очень искренние слова, но не находил достойных. А она, снова положив локти на стол, опираясь подбородком о тыл красивых кистей рук, говорила уже деловито, хотя и мягко:
– Я спросила у тебя о Валентине вот почему: он добился у жены развода, у него – роман с одной девицей, и она уже беременна. От него ли, это – вопрос. Она – тонкая штучка, и вся эта история затеяна с расчетом на дурака. Она – дочь помещика, – был такой шумный человек, Радомыслов: охотник, картежник, гуляка; разорился, кончил самоубийством. Остались две дочери, эдакие, знаешь, «полудевы», по Марселю Прево, или того хуже: «девушки для радостей», – поют, играют, ну и все прочее.
Сделав паузу, скрывая нервную зевоту, она продолжала в том же легком тоне:
– У Валентина кое-что есть и – немало, но – он под опекой. По-вашему, юридически, это называется, – если не ошибаюсь, – недееспособен. Опека наложена по завещанию отца, за расточительность, опекун – крестный его отец Логинов, фабрикант стекла, человек – старый, больной, – фактически опека в моих руках. Года три тому назад, когда Валентину минуло двадцать два, он, тайно от меня, подал прошение на высочайшее имя об отмене опеки, ему – отказали в этом. Первый его брак не совсем законен, но жена оказалась умницей и честным человеком... впрочем, это – неважно.
Устало вздохнув, Марина оглянулась, понизила голос.
– Теперь Валентин затеял новую канитель, – им руководят девицы Радомысловы и веселые люди их кружка. Цель у них – ясная: обобрать болвана, это я уже сказала. Вот какая история. Он рассказывал тебе?
– Никогда, ни слова, – сказал Самгин, очень довольный, что может сказать так решительно.
Почесывая нос мизинцем, она спросила:
– Флигель-то он сам поджег?
– Нет, не думаю.
– Грозил, что подожжет.
– Грозил? Кому?
– Мне. А – почему ты спросил?
– Я тоже слышал это от него, – признал Самгин. Марина вздохнула:
– Вот видишь! Но это, конечно, озорство. Возня с ним надоела мне, но – до тридцати лет я с него опеку не сниму, слово дала! Тебе надобно будет заняться этим делом...
Самгин наклонил голову, – она устало потянулась, усмехаясь:
– Вообразил себя артистом на биллиарде, по пятисот рублей проигрывал. На бегах играл, на петушиных боях, вообще – старался в нищие попасть. Впрочем, ты сам видишь, каков он...
– Да, – сказал Самгин.
Он ушел от Марины, чувствуя, что его отношение к ней стало определеннее.
«Как нелепо способен я вести себя», – подумал он почти со стыдом, затем спросил себя: верил ли он кому-нибудь так, как верит этой женщине? На этот вопрос он не нашел ответа и задумался о том, что и прежде смущало его: вот он знает различные системы фраз, и среди них нет ни одной, внутренне сродной ему. Система фраз Марины тоже не трогает его, не интересует, особенно чужда. Но о чем бы ни говорила Марина, ее волевой тон, ее уверенность в чем-то неуловимом – действует на него оздоровляюще, – это он должен признать. И одним этим нельзя объяснить обаяния ее. Он нисколько не зависим от нее – женщины, красивое тело ее не будит в нем естественных эмоций мужчины, этим он даже готов был гордиться пред собою. И все-таки: в чем же скрыта ее власть над ним? На этот вопрос он не стал искать ответа, ибо, впервые откровенно признав ее власть, смутился. Пережитая сцена настроила его мягко, особенно ласково размягчали тихие слова: «За что наказываешь себя?»
Впечатление несколько отемнялось рассказом о Безбедове и необходимостью заняться неприятным делом против него по поводу опеки.
«Это – странное дело», – подумал Самгин д вспомнил две строки чьих-то стихов:
Никогда в моей жизни я не пил Капли счастья, не сдобренной ядом!
Но через десяток дней, прожитых в бережной охране нового, лирического настроения, утром явилась Марина:
– Миша, – ступай, скажи кучеру, – ехал бы к Лидии Тимофеевне, ждал меня там.
А когда юноша ушел, она оживленно воскликнула:
– Можешь представить – Валентин-то? Удрал в Петербург. Выдал вексель на тысячу рублей, получил за него семьсот сорок и прислал мне письмо: кается во грехах своих, роман зачеркивает, хочет наняться матросом на корабль и плавать по морям. Все – врет, конечно, поехал хлопотать о снятии опеки, Радомысловы научили.
– Что же ты думаешь делать? – спросил Самгин.
– А – ничего! – сказала она. – Вот – вексель выкуплю, Захария помещу в дом для порядка. – Удрал, негодяишка! – весело воскликнула она и спросила: – Разве ты не заметил, что его нет?
– Мы редко видим друг друга, – сказал Самгин.
– Он уже третьего дня в Москве был, письмо-то оттуда.
Она ушла во флигель, оставив Самгина довольным тем, что дело по опеке откладывается на неопределенное время. Так оно и было, – протекли два месяца – Марина ни словом не напоминала о племяннике.
Пред весною исчез Миша, как раз в те дни, когда для него накопилось много работы, и после того, как Самгин почти примирился с его существованием. Разозлясь, Самгин решил, что у него есть достаточно веский повод отказаться от услуг юноши. Но утром на четвертый день позвонил доктор городской больницы и сообщил, что больной Михаил Локтев просит Самгина посетить его. Самгин не успел спросить, чем болен Миша, – доктор повесил трубку; но приехав в больницу, Клим сначала пошел к доктору.