– В Семеновском полку один гусь заговорил, что в Москве полк не тех бил, – понимаешь? Не тех! Солдаты тотчас выдали его...
Направо от Самгина сидели, солидно кушая, трое:
широкоплечая дама с коротенькой шеей в жирных складках, отлично причесанный, с подкрученными усиками, студент в пенснэ, очень похожий на переодетого парикмахера, и круглолицый барин с орденом на шее, с большими глазами в синеватых мешках; медленно и обиженно он рассказывал:
– Я сам был свидетелем, я ехал рядом с Бомпаром. И это были действительно рабочие. Ты понимаешь дерзость? Остановить карету посла Франции и кричать в лицо ему: «Зачем даете деньги нашему царю, чтоб он бил нас? У него своих хватит на это».
– Ужасно, – басом и спокойно сказала женщина, раскладывая по тарелкам пузатеньких рябчиков, и спросила: – А правда, что Лауница убили за то, что он хотел арестовать Витте?
– Но, мама, – заговорил студент, наморщив лоб, – установлено, что Лауница убили социалисты-революционеры.
Так же басовито и спокойно дама сказала:
– Я не спрашиваю – кто, я спрашиваю – за что? И я надеюсь, Борис, что ты не знаешь, что такое революционеры, социалисты и кому они служат. Возьми еще брусники, Матвей!
Человек с орденом взял брусники и, тяжко вздохнув, сообщил:
– Старик Суворин утверждает, что будто Горемыкин сказал ему: «Это не плохо, что усадьбы жгут, надо потрепать дворянство, пусть оно перестанет работать на революцию». Но, бог мой, когда же мы работали на революцию?
– Ужасно, – сказала дама, разливая вино. – И притом Горемыкин – педераст. Студент усмехнулся, говоря:
– Ты, дядя, забыл о декабристах...
«Это – люди для комедии, – подумал Самгин. – Марина будет смеяться, когда я расскажу о них».
Его очень развлекла эта тройка. Он решил провести вечер в театре, – поезд отходил около полуночи. Но вдруг к нему наклонилось косоглазое лицо Лютова, – меньше всего Самгин хотел бы видеть этого человека. А Лютов уже трещал:
– Вот – непредвиденный случай! Глупо; как будто случай можно предвидеть! А ведь так говорят! Мне сказали, что ты прикреплен к Вологде на три года, – неверно?
Он был наряжен в необыкновенно пестрый костюм из толстой, пестрой, мохнатой материи, казался ниже ростом, но как будто еще более развинченным.
– Хотя – ив Вологде пьют. Ты еще не запил? Интересно, каким ты пером оброс?
Говорил он вполголоса, но все-таки было неприятно, что он говорит в таком тоне при белобрысом, остроглазом официанте. Вот он толкает его пальцами в плечо;
– Кабинетик можно, Вася?
– Слушаю. Закусочку?
– Неизбежно.
– А дальше?
– Сам сообрази, ангел.
«Показывает старомодный московский демократизм», – отметил Самгин, наблюдая из-под очков за публикой, – кое-кто посматривал на Лютова иронически. Однако Самгин чувствовал, что Лютов искренно рад видеть его. В коридоре, по дороге в кабинет, Самгин осведомился: где Алина?
– Алина? – ненужно переспросил Лютов, – Алина пребывает во французской столице Лютеции и пишет мне оттуда длинные, свирепые письма, – французы ей не нравятся. С нею Костя Макаров поехал, Дуняша собирается... Втолкнув Самгина в дверь кабинета, он усадил его на диван, сел в кресло против него, наклонился и предложил:
– Ну, рассказывай, – как?
Его вывихнутые глаза стали как будто спокойнее, не так стремились спрятаться, как раньше. На опухшем лице резко выступил узор красных жилок, – признак нездоровой печени.
– Потолстел, – сказал он, осматривая Самгина. – Ну, а что же ты думаешь, а?
– О чем? – спросил Самгин.
– Например – о попах? Почему мужики натолкали в парламент столько попов? Хорошие хозяева? Прикинулись эсерами? Или – еще что?
Говоря, он точно обжигался словами, то выдувая, то всасывая их.
«Начинаются фокусы», – отметил Самгин, а Лютов торопливо говорил:
– Мужик попа не любит, не верит ему, поп – тот же мироед, и – вдруг?
– Мне кажется, что попов не так уж много в Думе. А вообще я плохо понимаю – что тебя волнует? – спросил Самгин.
Лютов, прищурясь, посмотрел на него, щелкнул пальцами.
– Не верю, – понимаешь! Над попом стоит епископ, над епископом – синод, затем является патриарх, эдакий, знаешь, Исидор, униат. Церковь наша организуется по-римски, по-католически, возьмет мужика за горло, как в Испании, в Италии, – а?
– Странная фантазия, – сказал Самгин, пожимая плечами.
– Фантазия? – вопросительно повторил Лютов и – согласился: – Ну – ладно, допустим! Ну, а если так: поп – чистейшая русская кровь, в этом смысле духовенство чище дворянства – верно? Ты не представляешь, что поп может выдумать что-то очень русское, неожиданное?
– Инквизицию, что ли? – с досадой спросил Самгин. Лютов серьезно сказал:
– Инквизиция – это само собой, но кроме того нечто сугубо мрачное – от лица всероссийского мужика?
– От мужика ты... мы ничего не услышим, кроме: отдайте мне землю, – ответил Самгин, неохотно и ворчливо.
Сморщив пятнистое лицо, покачиваясь, дергая головою, Лютов стал похож на человека, который, сидя в кабинете дантиста, мучается зубной болью.
– Так, – сказал он. – Очень просто. А я, брат, все чего-то необыкновенного жду...
«Не устал еще от необыкновенного?» – хотел спросить Самгин, но вошел белобрысый официант и с ним – другой, подросток, – внесли закуски на подносах; Лютов спросил:
– Что, Вася, не признают хозяева союз ваш?
– Не желают, – ответил Вася, усмехаясь.
– Что же думаете делать?
Официант скрутил салфетку жгутом, ударил ею по ладони и сказал, вздохнув:
– Не знаю. Забастовка – не поможет, наголодались все, устали. Питерские рабочие препятствуют вывозу товаров из фабричных складов, а нам – что? Посуду перебить? Пожалуйте кушать, – добавил он и вышел.
Самгин снова определил поведение Лютова как демократизм показной.
Официант не понравился ему, – говорил он пренебрежительно, светленькие усики его щетинились неприятно, а короткая верхняя губа, приподнимаясь, обнажала мелкие, острые зубы.
– Неглупый парень, – сказал Лютов, кивнув головой вслед Василию и наливая водку в рюмки. – «Коммунистический манифест» вызубрил и вообще – читает! Ты, конечно, знаешь, в каких сотнях тысяч разошлась сия брошюрка? Это – отрыгнется! Выпьем...
Самгин спросил, чокаясь:
– Ты рад, что – отрыгнется?
– Ловко спрошено! – вскричал Лютов с восхищением. – Безразлично, как о чужом деле! Все еще играешь равнодушного, баррикадных дел мастер? Со мной не следовало бы играть в конспирацию.
Самгин проглотил большую рюмку холодной померанцевой водки и, закусывая семгой, недоверчиво покосился на Лютова, – тот подвязывал салфетку на шею и говорил, обжигаясь словами:
– Я – купец, но у меня не гривенники на месте глаз. Я, брат, в своем классе – белая ворона, и я тебе прямо скажу: не чувствуя внутренней связи со своей средой, я иногда жалею... даже болею этим... Вот оно что! Бывает, что думаешь: лучше быть повешенным, чем взвешенным в пустоте. Но – причаститься своей среде – не могу, может быть, потому, что сил нет, недостаточно зоологичен. Вот на-днях Четвериков говорил, что в рабочих союзах прячутся террористы, анархисты и всякие чудовища и что хозяева должны принять все меры к роспуску союзов. Разумеется, он – хозяин и дело обязывает его бороться против рабочих, но – видел бы ты, какая отвратительная рожа была у него, когда он говорил это! И вообще, брат, они так настроены, что если возьмут власть в свои руки...
Лицо Владимира Лютова побурело, глаза, пытаясь остановиться, дрожали, он слепо тыкал вилкой в тарелку, ловя скользкий гриб и возбуждая у Самгина тяжелое чувство неловкости. Никогда еще Самгин не слышал, не чувствовал, чтоб этот человек говорил так серьезно, без фокусов, без неприятных вывертов. Самгин молча налил еще водки, а Лютов, сорвав салфетку с шеи, продолжал:
– Тебе мое... самочувствие едва ли понятно, ты забронирован идеей, конспиративной работой, живешь, так сказать, на высоте, в башне, неприступен. А я давно уже привык думать о себе как о человеке – ни к чему. Революция окончательно убедила меня в этом. Алина, Макаров и тысячи таких же – тоже всё люди ни к чему и никуда, – странное племя: неплохое, но – ненужное. Беспочвенные люди. Есть даже и революционеры, такие, например, как Иноков, – ты его знаешь. Он может разрушить дом, церковь, но не способен построить и курятника. А разрушать имеет право только тот, кто знает, как надобно строить, и умеет построить.