Литмир - Электронная Библиотека

Но Захарий молчал, не шевелился, как будто его не было. Самгин подумал:

«Не смеет заговорить. И точно подслушивает».

Подождав еще минуты две, три, Самгин спросил вполголоса:

– Давно служите у Зотовой?

– Восьмой год, – тихонько ответил Захарий.

– А раньше чем занимались?

Захарий откликнулся не сразу, и это было невежливо.

– Монах я, в монастыре жил. Девять лет. Оттуда меня и взял супруг Марины Петровны...

«Взял. Как вещь», – отметил Самгин; полежал еще минуту и, закуривая, увидал, при свете спички, что Захарий сидит, окутав плечи одеялом. – Не хочется спать?

– Сплю я плохо, – шопотом и нерешительно сказал Захарий. – У меня сердце заходит, когда лежу, останавливается. Будто падаешь куда. Так я больше сижу по ночам.

– Трудно в монастыре?

Захарий приглушенно покашлял в одеяло, прежде чем сказать:

– Которые верят, что от мира можно спастись... ну, тем – ничего, легко! Которые не размышляют. И мне сначала легко было, а после – тоже...

– После чего?

– Насмотрелся. Монахи – тоже люди. Заблуждаются. Иные – плоть преодолеть не могут, иные – от честолюбия страдают. Ну, и от размышления...

Было очень странно слушать полушепот невидимого человека; говорил он медленно, точно нащупывая слова в темноте и ставя их одно к другому неправильно. Самгин спросил:

– Вы – что же, – по своей воле пошли в монахи?

– Мне тюремный священник посоветовал. Я, будучи арестантом, прислуживал ему в тюремной церкви, понравился, он и говорит: «Если – оправдают, иди в монахи». Оправдали. Он и схлопотал. Игумен – дядя родной ему. Пьяный человек, а – справедливый. Светские книги любил читать – Шехерезады сказки, «Приключения Жиль Блаза», «Декамерон». Я у него семнадцать месяцев келейником был.

Самгин отметил: дворник Марины, казак, похож на беглого каторжника, а этот, приказчик, сидел в тюрьме, – отметил и мысленно усмехнулся:

«Тайны сгущаются».

– Вам, конечно, любопытно, за что меня в тюрьму? – слышал он задумчивый неторопливый шепоток. – А видите, я – сирота, с одиннадцати лет жил у крестного отца на кожевенном заводе. Сначала – мальчиком при доме, лотом – в конторе сидел, писал; потом – рассердился крестный на меня, разжаловал в рабочие, три года с лишком кожи квасил я. А он был женат на второй, так она его мышьяком понемножку травила, у нее любовник был, землемер. Помер крестный, дочь его, Евгенья, дело подняла в суде, тут и я тоже оказался виноват, будто бы знал, а – не донес. Евгенья – красавица была и страшно умная, выследила, что я землемеру от ее мачехи записки передавал. И от него к ней. Ну, вот. Всех троих нас поарестовали, восемь месяцев и сидел я в тюрьме. Землемера – оправдали и меня тоже, а Василису Александровну приговорили к церковному покаянию: согласились, что она ошиблась. Было мне в ту пору семнадцать лет.

«Тебе и сейчас не больше», – подумал Самгин, приготовясь спросить его о Марине. Но Захарий сам спросил:

– Извините, Клим Иванович, читали вы книгу «Плач Едуарда Юнга о жизни, смерти и бессмертии»?

– Не читал.

– Ах, очень жаль, – вздохнул Захарий.

– Меня? – спросил Самгин.

– Нет, я о себе. Сокрушительных размышлений книжка, – снова и тяжелее вздохнул Захарий. – С ума сводит. Там говорится, что время есть бог и творит для нас или противу нас чудеса. Кто есть бог, этого я уж не понимаю и, должно быть, никогда не пойму, а вот – как же это, время – бог и, может быть, чудеса-то творит против нас? Выходит, что бог – против нас, – зачем же?

«Бред какой», – подумал Самгин, видя лицо Захария, как маленькое, бесформенное и мутное пятно в темноте, и представляя, что лицо это должно быть искажено страхом. Именно – страхом, – Самгин чувствовал, что иначе не может быть. А в темноте шевелились, падали бредовые слова:

– Там же сказано, что строение человека скрывает в себе семя смерти и жизнь питает убийцу свою, – зачем же это, если понимать, что жизнь сотворена бессмертным духом?

«Это он, кажется, против Марины», – сообразил Самгин.

– Смерть уязвляет, дабы исцелить, а некоторый человек был бы доволен бессмертием и на земле. Тут, Клим Иванович, выходит, что жизнь как будто чья-то ошибка и несовершенна поэтому, а создал ее совершенный дух, как же тогда от совершенного-то несовершенное?

Швырнув далеко от себя окурок папиросы, проследив, как сквозь темноту пролетел красный огонек и, ударясь о пол, рассыпался искрами, Самгин сказал:

– Вы об этом Марину Петровну спросите.

– Спрашивал. Ей известны все человеческие размышления, а книгу «Плач» она отметает, даже высмеивает, именует ее болтовней даже. А сам я думать могу, но размышлять не умею. Вы, пожалуйста, не говорите ей, что я спрашивал про «Плач».

– Хорошо, – обещал Самгин. – Она... очень умная? Захарий тихонько охнул.

– Ох!

И, захлебываясь быстрым шопотом, сказал:

– Необыкновенной мудрости. Ослепляет душу. Несокрушимого бесстрашия...

Он вдруг оборвал речь, беспокойно завозился, захлопал подушкой и, пробормотав: «Извините, мешаю вам уснуть», – замолчал. Самгин подумал, что он, должно быть, закутался одеялом с головою. Тишина стала плотней, и долго не слышно было ни звука, – потом в парке кто-то тяжко зашлепал по луже. Самгин, прислушиваясь, вспомнил проповедника Якова, человека о трех пальцах, – «камень – дурак, дерево – дурак». Вспомнил Диомидова. Дьякона, «взыскующих града». Сектантов – миллионы, социалистов – тысячи. Возможно, что Марина – права, интеллигенция не знает подлинной духовной жизни народа. Она ищет в народе только отражения своих материалистических верований. Марина, конечно, не может быть сектанткой...

Где-то очень далеко, волком, заливисто выл пес, с голода или со страха. Такая ночь едва ли возможна в культурных государствах Европы, – ночь, когда человек, находясь в сорока верстах от города, чувствует себя в центре пустыни.

Заснул он на рассвете, – разбудили его Захарий и Ольга, накрывая стол для завтрака. Захарий был такой же, как всегда, тихий, почтительный, и белое лицо его, как всегда, неподвижно, точно маска. Остроносая, бойкая Ольга говорила с ним небрежно и даже грубовато.

Первой явилась к завтраку Марина в измятом, плохо выглаженном платье, в тяжелой короне волос, заплетенных в косу; ласково кивнув головою Самгину, она спросила:

– Мыши не съели тебя? Ужас, сколько мышей! А Захарию строго сказала:

– Разворовали тут всё.

– Вася! – ответил он, виновато разводя руками. – Он все раздает, что у него ни спроси. Третьего дня позволил лыко драть с молодых лип, – а вовсе и не время лыки-то драть, но ведь мужики – не взирают...

– Хорош охранитель, – усмехнулась Марина. – Вот, Клим Иванович, познакомься с Васей, – тут есть великан такой. Мужики считают его полуумным. Подкидыш, вероятно – барская шалость, может быть, родственник парижанину-то.

Пришла Лидия, тоже измятая, с кислым лицом, с капризно надутыми губами; ее Марина встретила еще более ласково, и это, видимо, искренно тронуло Лидию; обняв Марину за плечи, целуя голову ее, она сказала:

– С тобою всегда, везде хорошо!

– Вот какие мы, – откликнулась Марина, усаживая ее рядом с собою и говоря: – А я уже обошла дом, парк; ничего, – дом в порядке, парк зарос всякой дрянью, но – хорошо!

Тонкая, смуглолицая Лидия, в сером костюме, в шапке черных, курчавых волос, рядом с Мариной казалась не русской больше, чем всегда. В парке щебетали птицы, ворковал витютень, звучал вдали чей-то мягкий басок, а Лидия говорила жестяные слова:

– Он – очень наивный. Наука вовсе не отрицает, что все видимое создано из невидимого. Как остроумно сказал де-Местр, Жозеф: «Из всех пороков человека молодость – самый приятный».

Вошел Безбедов, весь в белом – точно санитар, в сандалиях на босых ногах; он сел в конце стола, так, чтоб Марина не видела его из-за самовара. Но она все видела.

– Тебе, Валентин, надобно брить физиономию, на ней что-то растет, – и безжалостно добавила: – Плесень какая-то.

63
{"b":"108500","o":1}