Литмир - Электронная Библиотека

– Тоже храбрые люди. Особенно те, которые делают революцию бескорыстие, из любопытства.

– Это вы говорите об авантюристах.

– Почему? О людях, которым тесно жить и которые пытаются ускорить события. Кортес и Колумб тоже ведь выразители воли народа, профессор Менделеев не менее революционер, чем Карл Маркс, Любопытство и есть храбрость. А когда любопытство превращается в страсть, оно уже – любовь.

Взглянув на Туробоева через плечо, Лидия спросила:

– Вы искренно говорите?

– Да, – не сразу ответил он.

Клим ощущал, что этот человек все более раздражает его. Ему хотелось возразить против уравнения любопытства с храбростью, но он не находил возражений. Как всегда, когда при нем говорили парадоксы тоном истины, он завидовал людям, умеющим делать это.

Возвращался Лютов и кричал, размахивая платком:

– На рассвете будем ловить сома! За тринадцать рублей сторговался.

Вбежав на террасу, он спросил Алину:

– Нареченная! Вы никогда не ловили сома? Она прошла мимо его, сказав:

– Ни рыб, ни журавлей в небе...

– Понимаю! – закричал Лютов. – Предпочитаете синицу в руки! Одобряю!

Клим видел, что Алина круто обернулась, шагнула к жениху, но подошла к Лидии и села рядом с ней, ощипываясь, точно курица пред дождем. Потирая руки, кривя губы, Лютов стоял, осматривая всех возбужденно бегающими глазами, и лицо у него как будто пьянело.

– Живем во исполнение грехов, – пробормотал он. – А вот мужик... да-с!

Кажется, все заметили, что он возвратился в настроении еще более неистовом, – именно этим Самгин объяснил себе невежливое, выжидающее молчание в ответ Лютову. Туробоев прислонился спиною к точеной колонке террасы; скрестив руки на груди, нахмуря вышитые брови, он внимательно ловил бегающий взгляд Лютова, как будто ожидая нападения.

– Я – согласен! – сказал Лютов, подойдя мелкими шагами вплоть к нему. – Верно-с: мы или плутаем в дебрях разума или бежим от него испуганными дураками.

Он взмахнул рукою так быстро, что Туробоев, мигнув, отшатнулся в сторону, уклоняясь от удара, отшатнулся и побледнел. Лютов, видимо, не заметил его движения и не видел гневного лица, он продолжал, потрясая кистью руки, как утопающий Борис Варавка.

– Но – это потому, что мы народ метафизический. У нас в каждом земском статистике Пифагор спрятан, и статистик наш воспринимает Маркса как Сведенборга или Якова Бёме. И науку мы не можем понимать иначе как метафизику, – для меня, например, математика суть мистика цифр, а проще – колдовство.

– Не ново, – тихо вставил Туробоев.

– Это – пустяки, будто немец – прирожденный философ, это – ерунда-с! – понизив голос и очень быстро говорил Лютов, и у него подгибались ноги. – Немец философствует машинально, по традиции, по ремеслу, по праздникам. А мы – страстно, самоубийственно, день и ночь, и во сне, и на груди возлюбленной, и на смертном одре. Собственно, мы не философствуем, потому что это у нас, ведайте, не от ума, а – от воображения, мы – не умствуем, а – мечтаем во всю силу зверства натуры. Зверство поймите не в порицающем, а в измеряющем смысле.

Размахнув руками, он описал в воздухе широкий круг.

– Вот так поймите. Безграничие и ненасытность. Умов у нас не обретается, у нас – безумные таланты. И все задыхаемся, все – снизу до верха. Летим и падаем. Мужик возвышается в президенты академии наук, аристократы нисходят в мужики. А где еще найдете такое разнообразие и обилие сект, как у нас? И – самых изуверских: скопцы, хлысты, красная смерть. Самосожигатели, в мечте горим, от Ивана Грозного и Аввакума протопопа до Бакунина Михаилы, до Нечаева и Всеволода Гаршина. Нечаева – не отталкивайте, нельзя-с! Потому – отлично русский человек! По духу – братец родной Константину Леонтьеву и Константину же Победоносцеву.

Лютов подпрыгивал, размахивал руками, весь разрываясь, но говорил все тише, иногда – почти шопотом. В нем явилось что-то жуткое, пьяное и действительно страстное, насквозь чувственное. Заметно было, что Туробоеву тяжело слушать его шопот и тихий вой, смотреть в это возбужденное, красное лицо с вывихнутыми глазами.

«Как же будет жить с ним Алина?» – подумал Клим, взглянув на девушку; она сидела, положив голову на колени Лидии, Лидия, играя косой ее, внимательно слушала.

– Вы, кажется, во многом согласны с Достоевским? – спросил Туробоев. Лютов отшатнулся от него.

– Нет! В чем? Неповинен. Не люблю.

В двери показался Макаров и сердито спросил:

– Владимир, хочешь молока? Холодное.

– Достоевский обольщен каторгой. Что такое его каторга? Парад. Он инспектором на параде, на каторге-то был. И всю жизнь ничего не умел писать, кроме каторжников, а праведный человек у него «Идиот». Народа он не знал, о нем не думал.

Вышел Макаров, подал Лидии стакан молока и сел рядом с нею, громко проворчав:

– А скоро конец этому словотечению? Лютов погрозил ему кулаком.

– Наш народ – самый свободный на земле. Он ничем не связан изнутри. Действительности – не любит. Он – штучки любит, фокусы. Колдунов и чудодеев. Блаженненьких. Он сам такой – блаженненький. Он завтра же может магометанство принять – на пробу. Да, на пробу-с! Может сжечь все свои избы и скопом уйти в пустыни, в пески, искать Опоньское царство.

Туробоев сунул руки в карманы и холодно спросил:

– И – что же, в конце концов? Лютов оглянулся, очевидно, для того, чтоб привлечь к себе еще больше внимания, и ответил, покачиваясь:

– А – то, что народ хочет свободы, не той, которую ему сулят политики, а такой, какую могли бы дать попы, свободы страшно и всячески согрешить, чтобы испугаться и – присмиреть на триста лет в самом себе. Вот-с! Сделано. Все сделано! Исполнены все грехи. Чисто!

– Странная... теория, – сказал Туробоев, пожимая плечами, и сошел с террасы в ночной сумрак, а отойдя шагов десять, сказал громко:

– Все-таки это – Достоевский. Если не по мыслям, так по духу...

Лютов, прищурив раскосые глаза, пробормотал:

– ...Живем во исполнение грехов и на погибель соблазнов... Не согрешишь – не покаешься, не покаявшись – не спасешься...

Все молчали, глядя на реку: по черней дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.

Лютов посмотрел в небо, щедро засеянное звездами, вынул часы и сказал:

– Еще не поздно. Хотите погулять, Алина Марковна?

– Молча – хочу.

– Совершенно молча?

– Могу разрешить армянские анекдоты.

– Что ж? И на этом – спасибо! – сказал Лютов, помогая невесте встать. Она взяла его под руку.

Когда они отошли шагов на тридцать, Лидия тихо сказала:

– Мне его жалко.

Макаров невнятно проворчал что-то, а Клим спросил:

– Почему – жалко?

Лидия не ответила, но Макаров вполголоса сказал:

– Видел – кричит? Это он перекричать себя хочет.

– Не понимаю.

– Ну, чего тут не понимать? Лидия встала.

– Проводи меня, Константин...

Ушли и они. Хрустел песок. В комнате Варавки четко и быстро щелкали косточки счет. Красный огонь на лодке горел далеко, у мельничной плотины. Клим, сидя на ступени террасы, смотрел, как в темноте исчезает белая фигура девушки, и убеждал себя:

«Ведь не влюблен же я в нее?»

Чтоб не думать, он пошел к Варавке, спросил, не нужно ли помочь ему? Оказалось – нужно. Часа два он сидел за столом, снимая копию с проекта договора Варавки с городской управой о постройке нового театра, писал и чутко вслушивался в тишину. Но все вокруг каменно молчало. Ни голосов, ни шороха шагов.

На восходе солнца Клим стоял под ветлами у мельничной плотины, слушая, как мужик с деревянной ногой вполголоса, вдохновенно рассказывает:

74
{"b":"108499","o":1}