– Мы все от Христа пошли, и это для всех – один путь. И все хотим благоденственного и мирного жития, чего и Христос хотел, да!
– Один поэт, – сказал Клим, – то есть он не поэт, а Дьякон...
– Дьякон, да! – согласился или подтвердил Митрофанов. – Ну-с?
– Он сказал Христу:
Мы тебя и ненавидя – любим,
Мы тебе и ненавистью служим.
– Как это? – спросил Митрофанов, держа рюмку в руке на уровне рта, а когда Клим повторил, он, поставив на стол невыпитую рюмку, нахмурился, вдумываясь и мигая.
– Может быть, это – и верно, но – как-то... дерзко, – задумчиво сказала Варвара.
– Дьякон, говорите? – спросил Митрофанов. – Что же он – пьяница? Эдакие слова в пьяном виде говорят, – объяснил он, выпил водки, попросил: – Довольно, Варвара Кирилловна, не наливайте больше, напьюсь.
И снова заговорил:
– Ненависть – я не признаю. Ненавидеть – нечего, некого. Озлиться можно на часок, другой, а ненавидеть – да за что же? Кого? Все идет по закону естества. И – в гору идет. Мой отец бил мою мать палкой, а я вот... ни на одну женщину не замахивался даже... хотя, может. следовало бы и ударить.
– А если это не в гору идет, под гору? – тихо спросила Варвара и заставила Самгина пошутить:
– Ты хочешь, чтоб я тебя бил?
– Невозможно представить, – воскликнул Митрофанов, смеясь, затем, дважды качнув головою направо и налево, встал. – Я, знаете, несколько, того... пьян! А пьяный я – не хорош!
Он снова, но уже громко, рассмеялся и сказал, тоже очень громко:
– Пьяный я – плакать начинаю, ей-богу! Плачу и плачу, и чорт знает о чем плачу, честное слово! Ну, спасибо вам за привет и ласку...
– Славный человек, – вздохнула Варвара, когда постоялец ушел.
Уже светало; в сером небе появились голубоватые ямы, а на дне одной из них горела звезда.
– Человек от людей, – сказал Клим, подходя к жене. – Вот именно: от людей, да! Но я тоже немножко опьянел.
Он обнял Варвару, подняв ее со стула, поцеловал, но она, прильнув к нему, тихонько попросила:
– Нет, ты меня не трогай, пожалуйста. И, освободясь из его рук, схватилась за виски несколько театральным жестом.
– Голова болит?
– Нет, но... Как непонятно все, Клим, милый, – шептала она, закрыв глаза. – Как непонятно прекрасное... Ведь было потрясающе прекрасно, да? А потом он... потом мы ели поросенка, говоря о Христе...
– Девочка моя, что ты? – спросил Самгин, ласково, но уже с легкой досадой.
– Да, глупо... я знаю! Но – обидно, видишь ли. Нет, не обидно?
Она смотрела в лицо его вопросительно, жалобно, и Клим почувствовал, что она готова заплакать.
– Ты переволновалась, вот что...
– Да, я пойду, лягу, – сказала она, быстро уходя в свою комнату. Дважды щелкнул замок двери.
«Устала. Капризничает, – решил Клим, довольный, .что она ушла, не успев испортить его настроения. – Она как будто молодеет, становится более наивной, чем была».
Подойдя к столу, он выпил рюмку портвейна и, спрятав руки за спину, посмотрел в окно, на небо, на белую звезду, уже едва заметную в голубом, на огонь фонаря у ворот дома. В памяти неотвязно звучало:
«Христос воскресе из мертвых…» Клим Самгин оглянулся и тихонько пропел:
– «Смертию смерть попра».
– Или – поправ? – серьезно вполголоса спросил он кого-то, затем повторил тихо, тенорком:
– «Смертию смерть поправ».
Он снова оглянулся, прислушался, в доме и на улице было тихо.
– Это, разумеется, смешно, что я пою. Но я – нетрезв, вот в чем дело, – объяснял он кому-то. – Пою, потому что немножко пьян.
Ему хотелось петь громко, торжественно, как поют в церкви. И чтоб из своей комнаты вышла Варвара, одетая в светлое, точно к венцу.
– Очень глупо, а – понятно! Митрофанов пьяный – плачет, я – пою, – оправдывался он, крепко и стыдливо закрыв глаза, чтоб удержать слезы. Не открывая глаз, он пощупал спинку стула и осторожно, стараясь не шуметь, сел. Теперь ему не хотелось, чтоб вышла Варвара, он даже боялся этого, потому что слезы все-таки текли из-под ресниц. И, торопливо стирая их платком, Клим Самгин подумал:
«В жизни моей что-то... не так, неладно».
Звезда уже погасла, а огонь фонаря, побледнев, еще горел, слабо освещая окно дома напротив, кисейные занавески и тени цветов за ними.
На другой день, вспомнив этот припадок лиризма и жалобу свою на жизнь, Самгин снисходительно усмехнулся. Нет, жизнь налаживалась неплохо. Варвара усердно читала стихи и прозу символистов, обложилась сочинениями по истории искусства, – Самгин, понимая, что это она готовится играть роль хозяйки «салона», поучал ее:
– Нужно знать, по возможности, все, но лучше – не увлекаться ничем. «Все приходит и все проходит, а земля остается вовеки». Хотя и о земле неверно.
Она уже предложила ему устраивать по субботам маленькие .вечера для знакомых, но Клим спросил:
– А ты уверена, что каждую субботу обязательно захочешь видеть у себя чужих людей? Нет, это преждевременно.
Она немного и нерешительно поспорила с ним, Самгин с удовольствием подразнил ее, но, против желания его, количество знакомых непрерывно и механически .росло. Размножались люди, странствующие неустанно по чужим квартирам, томимые любопытством, жаждой новостей и какой-то непонятной тревогой.
– Вы знаете? Вы слышали? Как вы думаете? – спрашивали они друг друга и Самгина.
Говорили о том, что Россия быстро богатеет, что купечество Островского почти вымерло и уже не заметно в Москве, что возникает новый слой промышленников, не чуждых интересам культуры, искусства, политики. -Самгин находил, что об этом следовало бы говорить с радостью, с чувством удовлетворения, наконец – с завистью чужой удаче, но он слышал в этих разговорах только недоброжелательство. С радостью же говорили о волнениях студентов, стачках рабочих, о том, как беднеет деревня, о бездарности чиновничества. Но это не расстраивало его. Он был совершенно согласен с Татьяной Гогиной, которая как-то в разгаре спора крикнула:
– А – по-моему, все мы бездельники, лентяи и... и жертвы общественного оживления. Вот кто мы!
– Это – верно, – сказал он ей. – Собственно, эти суматошные люди, не зная, куда себя девать, и создают так называемое общественное оживление в стенах интеллигентских квартир, в пределах Москвы, а за пределами ее тихо идет нормальная, трудовая жизнь простых людей...
– Ну, знаете, вы, кажется, тоже, – перебила его Татьяна и, после паузы, договорила с неприятной усмешкой: – Тоже неизвестно кто!
Эта девица, не очень умея говорить дерзости, говорила их всегда и всем.
Приходил Митрофанов, не спеша выпивал пять-шесть стаканов чаю, безразлично кушал хлеб, бисквиты, кушал все, что можно было съесть, и вносил успокоение.
– Что, не нашли еще места? – спрашивала Варвара.
– Нет, – говорил он без печали, без досады. – Здесь трудно человеку место найти. Никуда не проникнешь. Народ здесь, как пчела, – взятки любит, хоть гривенник, а – дай! Весьма жадный народ.
И, вытирая комочком носового платка мокрые губы, философствовал:
– А – чего ради жадность? Не по сту лет живем, всем хватит. Нет, Москва жадна. Не зря ее Сибирь, хохлы и прочее население не любит. А вот, знаете, с татарами хорошо жить. Татарин – спокойный человек, ему коран запрещает жадничать и суетиться. Мне один человек, почти профессор, жаловался – доказывал, что Дмитрий Донской и прочие зря татарское иго низвергли, большую пользу будто бы татары приносили нам, как народ тихий, чистоплотный и не жадный. А Петр Великий навез немцев, евреев, – у него даже будто бы министр еврей был, – и этот навозный народ испортил Москву жадностью.
Да, жизнь Клима Самгина текла не плохо, но вдруг выбилась из спокойных берегов.
Началось это в знаменитом капище Шарля Омона, человека с лозунгом:
– Всякая столишни гор-род дольжна бить как Париж, – говорил он и еще говорил: – Когда шельовек мало веселий, это он мало шельовек, не совсем готови шельовек pour la vie4.