С холма хорошо видна утонувшая в снегах деревушка. Нет огня в хатах, словно нет в них ни одной живой души, словно вымерло все вокруг. Только дым, отвесно поднимавшийся из нескольких труб, говорит о том, что живы люди, что жизнь в деревне еще теплится.
Устало опустив головы и опираясь на палки, стоят небритые моряки и смотрят на столбы дыма. Пушистый столбик дыма, а сколько хорошего вспоминается при виде его. Еще год назад с каким удовольствием каждый спешил домой, чтобы отогреться у огня. А огонь веселый, веселый! Красные языки его непрестанно бегают по поленьям, потом вдруг замрут на месте и бросятся к открытой дверце печки. Напугают, и снова пламя горит ровно, спокойно.
А сегодня ночь особенная. Новогодняя. Сегодня должны быть далеко слышны песни, смех девчат, но мертвая тишина царит вокруг. Залает временами собачонка и смолкнет, испугавшись собственной смелости. И как бы дополняя картину, с самой околицы раздался волчий вой. Несколько раз нерешительно тявкнула в ответ собачонка и замолкла.
Норкин скрипнул зубами, взмахнул палками и покатился с холма к дороге.
— Куда, товарищ лейтенант? — спросил Никишин, догоняя его.
— Надоело, Саша, бродить по снегу. Сегодня Новый год, и все по домам сидят. Думаю подежурить у переезда.
— Ясно… А может, все же свернем в сторону с дороги?
— Не стоит. Чем нахальнее, тем лучше. Нас стерегут везде, но никому и в голову не придёт, что мы лунной ночью идем по дороге.
Никишин замедлил бег и пропустил лейтенанта вперед.
Долгожданный полосатый шлагбаум вынырнул из-за поворота. Моряки сразу сошли с дороги и дальше пробирались прячась за сугробами, используя каждую тень.
Около шлагбаума стоял маленький домик. В двух его окнах виднелся желтоватый свет. Нсркин подкрался к домику, встал на носки, но сквозь затянутое льдом окно ничего не увидел.
— Дело дрянь, — проворчал он, вернувшись. — Дорога хорошо укатана, значит движение по ней большое. Эх, только бы узнать, кто сидит в домике? Схватишь кого, он пискнет, а из этого теремка и начнут высыпать немцы. Тогда сразу завертишься…
— Я, товарищ лейтенант, думаю, что надо ждать здесь. Не впервой налетать. Чуть что — закидаем дом гранатами, и делу конец, — предложил Никишин.
— Бросать сейчас — шуму много. Потом — некогда будет… Поживем — увидим… Ты смотри за домом, а мы с Николаем за дорогой.
Холодно. Смертельно хочется спать. Норкин трет глаза, но они слипаются все настойчивее и настойчивее. Только ненадолго помогает снег, и лейтенант глотает его почти каждую минуту. Прогнала бы сон папироса, но табака нет. От этого еще больше хочется курить, хочется до спазм в горле, до тошноты.
По дороге скрипят полозья. Медленно движется обоз. Закуржевевшие лошаденки идут понуро, опустив головы. Белое облако пара поднимается над ними и тут же садится вниз, покрывая инеем и упряжь, и сани, и сидящих в них людей. Обоз большой. Бесконечной вереницей идут лошади, мелькает железа полозьев, чмокают возницы, переговариваются немцы. А их в каждых санях по два-три человека. Хорошо слышны голоса, и Норкин внимательно прислушивается к чужой речи.
— Курт, — хрипит немец, закутавшийся в байковое одеяло, — а почему мы не берем Москву?
— Фюрер знает.
— Курт, а что ты сделал с этой девчонкой?
— С какой?
— С той, что плакала.
Скрипят полозья, фыркают лошади.
— Все они плачут, — доносится до Норкина самодовольный ответ.
Последние сани скрылись за поворотом. Луна опустилась к зубчатой стене леса, тени стали длиннее, гуще, а моряки все лежат и ждут. Иней от дыхания сел на ресницы, побелил их.
Донесся гудок паровоза, а немного погодя зазвенели рельсы.
Дверь домика приоткрылась. На пороге появился человек. Постукивая деревянной ногой по ступенькам, он Неторопливо спустился с крыльца и заковылял к переезду.
Гудят рельсы.
Скрипит снег под деревяшкой. Человек тянет за веревку и поперек дороги ложится брус. Старчески кряхтя, человек переходит на другую сторону полотна, и второй, смотревший в звездное небо шлагбаум опускается к земле.
— Саша, смотри. Я пошел, — шепнул Норкин и быстро пополз к домику.
Прижавшись к стене, он осторожно взялся за дверную ручку и потянул дверь на себя. Она поддалась, и на снег упала полоска света. Холодный воздух валом поднялся на порог, и клубясь, пополз по комнате. Спрятавшись за углом дома, Норкин затаил дыхание и, не открывая глаз, следил за светлой полоской. Она росла, ширилась и… исчезла: воздух погасил коптилку.
В домике тихо.
Яростно пыхтя, окутывая кусты белым паром, пронесся паровоз с двумя классными вагонами. Как стволы зениток, поднялись вверх шлагбаумы, и снова скрип снега под деревяшкой.
Увидев открытую дверь, сторож всплеснул руками и заковылял быстрее.
— Ах, мать честная! Опять выстыло! И как она, проклятая, отворилась? — ворчал он, поднимаясь на крыльцо.
Подождав минуту, Норкин подошел к товарищам и сказал:
— Порядок: один. Идем, Саша, и спеленаем для страховки.
В домике опять зажегся свет. Оставив лыжи у крыльца, моряки открыли дверь и вошли в комнату. У печурки, зажав руки между коленями и опустив голову на грудь, сидел сторож. Не поднимая головы, он посмотрел на моряков из-под упавших на лоб волос и медленно встал. Его левая нога мелко дрожала в колене. Он молчал. Зато говорили его глаза. В них мелькнуло удивление, потом страх, радость, и, наконец, глаза стали бесстрастными, стеклянными.
— Не шуми, браток, и тебе ничего не будет, — сказал Никишин.
Не успел он закончить свою фразу, как из глаз сторожа полились слезы, нога задрожала еще больше, плечи начали вздрагивать, и он тихо прошептал:
— Довелось… увидеть…
Он говорил еще что-то, губы его шевелились, но так велико было чувство, взволновавшее его, так неожиданно все случилось, что слова не произносились, словно разучился он говорить за эти несколько секунд. Да слова и не нужны были.
— Нам надо веревку, — сказал Норкин, осмотрев комнату.
Сторож удивленно посмотрел на него, перевел взгляд на Никишина и переспросил:
— Веревку?
— Ну, да! Веревку. Найдешь или нет? — нетерпеливо повторил Норкин.
— Есть веревка. Как ей не быть? Это мы в один момент… И куда она запропастилась?.. Когда не надо, так под ногами путается, — ворчал сторож, шаря по всем углам. — Нашёл! — воскликнул он, поднимая над головой связку, веревок.
Никишин осмотрел их, несколько раз дернул и покачал головой:
— Слабоваты…
— Сойдет, Саша! — махнул рукой Норкин. — Мы тебя, папаша свяжем. Давай руки.
— Какой я вам папаша, — криво усмехнулся сторож. — С десятого года я.
— Да ну? — удивился Никишин, всматриваясь в его морщинистое лицо.
— Ей-богу!
— На войне ногу потерял?
— Не… баловался… Поездом отрезало. — И вдруг сторож заговорил быстро, быстро, словно боялся, что его Не дослушают: —Тогда вроде и не очень горевал, а теперь тоска одна! Ушел бы куда глаза глядят, да куда я такой? Увидел вас — и сердце зашлось… От немцев только и слышно, что Москву и Ленинград взяли…
— Врут! — перебил его Никишин, скручивая веревкой руки.
— Это, конешно, как водится, — согласился сторож. Связанного сторожа положили поближе к печурке.
— Не поминай лихом, — сказал Никишин. — Тебе связанному легче оправдываться будет.
— А ну их! По полотну не ходите — стерегут! Норкин кивнул головой, снял с шеи кашне и осторожно засунул его конец в открытый рот сторожа.
— Свой мужик, — сказал Никишин, выйдя на крыльцо. — Можно бы и не затыкать.
— Надо. Если свой — ему лучше. А если прикидывается?
После тепла комнаты мороз кажется еще сильнее. Щиплет нос, щеки, но спать уже не хочется.
— Саша, ты иди к шлагбауму, — сказал Норкин после небольшого раздумья. — Увидишь одиночную машину или повозку — опускай брус и молчи. Если их будет много, дождемся пока они вылезут, а потом и бей. Ты, Николай, заботься о «языке».
— Добро, — ответил Никишин и ушел к шлагбауму. Только под утро, когда небо начало чуть сереть, из-за поворота вынырнули два низкосидящих белых глаза и к опустившемуся шлагбауму, плавно покачиваясь на неровностях дороги, подкатила легковая машина.