Вдруг справа раздался шум. Ирка бежала через поле мне наперерез. Рядом, счастливо лая, скакала ее пастушечья собака.
Она, оказывается, не бросила бегать, даже лишившись соперника. Наверное, гормоны не давали покоя.
Я попробовал ускориться, дядя Коля весело запрыгал на ухабах, норовя соскочить с тачки. Убежать от Ирки моему кортежу было несколько нереально. Я и без тачки от нее не всегда мог оторваться.
Как Ирка разглядела нас в сумерках – было непонятно… Сюжет почти по Достоевскому. Раскольников катит старуху на тачке и встречает Лизавету.
– А я думала, кого это дядя Дрюня ночью на тачке катает, – весело сказала она.
То есть ничего неожиданного в том, что я катаю дядю Колю ночью на тачке, нет. Видимо, обратно, по нехитрому деревенскому уговору, должен он меня везти. Помирились, подружились, весело проводим время. Это село, блядь, ничем не удивишь.
Ирка долго всматривается в сидящего на тачке дядю Колю. Ощущение из—за сумерек такое, что дядя Коля тоже долго всматривается в Ирку, и они не узнают друг друга.
Тут дядя Коля свалился с тачки, точнее – медленно сполз, не теряя редкое и доселе невиданное мной достоинство трупа. То, чем он абсолютно не обладал при жизни, с лихвою компенсировал на данной стадии. Теперь он словно лежал на боку. Сморщенное лицо стало обрастать какими—то струпьями.
Какая противная, мерзкая рожа.
– А где лопата? – после долгой паузы спросила Ирка—Лизавета.
Вот ведь практичный взгляд на жизнь.
– Так обойдусь, – с достоинством ответил я—Родион.
На самом деле мысль убивать Ирку как единственную (пока) свидетельницу у меня даже не возникла. Она была абсурдна. Наверное, Федор Михайлович Достоевский в своей жизни никого никогда не убивал. Выдумка про убийство Лизаветы – это полная лажа по всем жизненным раскладам. Если человек не обладает криминальным мышлением, а на дело впервые вышел, причем по убеждениям, – ему в голову не придет убирать свидетелей. Скорее, он с ними растерянно и вежливо поздоровается и прочтет какой—нибудь стишок.
Бродского, например, прочтет. Напрасно, что ли, режиссер «Артефакта» Бак так старательно делал из меня единственного российского актера, знающего более десяти стихотворений Бродского наизусть. Ну, или, может, почти единственного. «Тебе это не раз пригодится», – убеждал меня он.
И я прочитал Ирке:
Бобо мертва, но шапки не долой.
Чем объяснить, что утешаться нечем.
Мы не приколем бабочку иглой
Адмиралтейства – только изувечим.
Квадраты окон, сколько ни смотри
По сторонам. И в качестве ответа
На «Что стряслось» пустую изнутри
Открой жестянку: «Видимо, вот это».
Бобо мертва. Кончается среда.
На улицах, где не найдешь ночлега,
Белым—бело. Лишь черная вода
Ночной реки не принимает снега.
Ирка слушала внимательно. Но меня не покидало ощущение, что был и более внимательный слушатель. Опытным натренированным в институте чутьем я чувствовал, куда убегает вся моя энергия, вся концентрация в малом круге внимания, которая необходима при чтении стихов.
Труп слышал стихи, определенно… мне было немного не по себе. Его облупившаяся рожа застыла с внимательнейшим выражением, оскалившись в нашу сторону сквозь усиливающуюся темноту.
Я и не знал, что трупы могут слушать стихи. Тем более Бродского. Хоть после смерти у этого ублюдка выработался художественный вкус.
Ирку стих немного успокоил. В ее взгляде появилось исконно русское сочувствие к моему поступку.
– Но ты уж так сильно, дядя Дрюня, не расстраивайся из—за этого мудака. Я, конечно, ни хрена не поняла, но этот мудак сам кому хочешь мог сделать «бобо», так что сильно голову не грей.
Она помолчала еще немного, морщась и разглядывая труп.
– За лопатой—то сбегать, может?
Я отрицательно помотал головой.
Она продолжала вглядываться дяде Коле в лицо.
– Ты его варил, что ли?..
33
– Я никому ничего не расскажу при одном условии…
Я молчал.
– Думаешь, буду денег просить? А? Дядя Дрюня от слова дрючить? Денег, да? Да не молчи ты, – мощный удар мне под дых.
Вот так в русской деревне относятся к маньякам, пойманным с трупом.
Никакого уважения.
– Беги, – говорю, – Ирка. Я ж маньяк. Я его есть собрался. Видишь, у меня уже костер приготовлен.
Я кивнул в сторону, где была сложена огромная куча веток. На них брошен деревянный поддон. Под этим добром стояла корзина с керосиновыми тряпками.
– Да брось ты… напугал.
– Ты фильм «Мертвец» смотрела с Джонни Деппом? У вас в деревне не показывали?
– Нет. С Ван Даммом показывали. С классной такой задницей актер…
– Там Игги Поп ел своих врагов. А Ван Дамм ел своих врагов?
– Ладно, дядя Дрюня, зубы заговаривать. Ты у меня не отвертишься.
Она скинула с себя куртку и расстелила на тачку. Затем сняла джинсы, каким—то образом не снимая кроссовок. Осталась в майке с надписью «аngеl», розовых трусах и спортивной обуви.
– Трусы сам с меня снимешь. Как в кино. Только ласково и нежно, понял, блядь?
«Мне тебя легче убить», – подумал я.
– Ты че думал? Я так и буду девственницей бегать с тобой до восемнадцати лет, спортсмен хуев?
Так вот, значит, как… Я не спеша стянул с нее трусы. Через кроссовки. Раз она пожелала в них остаться.
Ее ноги были покрыты гусиной кожей. А между бедер… забытая до слез картина.
Я лег на нее, не снимая с себя ничего, и поцеловал в щеку. Горячую, приятную, молодую. Встретился с ней взглядом и отвернулся. Взгляд был преисполнен ожиданием скорее боли, нежели приятных ощущений.
То, что я увидел, отвернувшись, было не многим лучше. Дядя Коля лежал на боку и бесцеремонно глазел на нас своей красной и вспученной, как прокисший арбуз, рожей. Эротическое сосредоточение не приходило.
Мы полежали минут десять, глядя в противоположные стороны и нежно прижавшись щеками друг к другу. Сколько взаимной симпатии было в этом прикосновении.
– Вставай, дядя Дрюня…
Она не позволила мне натянуть штаны, ударив по руке, и села на тачку, буквально уткнувшись лицом в мой член.
– Эх, дядя Дрюня. Не спортсмен ты оказался. Как это делается—то… так?
Она взяла мою дудку в свой рот, как берут собаки в рот новую детскую игрушку. Азартно и с уважением ко всему новому и неизведанному.
– Так?
– Так.
– Ну, так давай…..и меня в рот. – Тут она сказала это слово, происходящее от старинного русского оборота, от которого даже если бы у меня и появились зачатки эрекции, то исчезли бы в этот момент бесследно.
– Перестань, Ирина.
– Ты знаешь, сколько у нас в Залужье желающих на твоем месте оказаться. Ты что, козел, ерепенишься.
– Я не ерепенюсь – я хорохорюсь.
– Ой, не могу. – Она упала спиной на тачку и залилась звонким смехом. – За что я тебя люблю, дядя Дрюня, за то, что у тебя на каждый случай жизни какой—то смехуечек приготовлен.
– Поверь мне – не на каждый. С одним ответом у меня конкретный облом…
– Хватит трепаться. Убирай своего сморчка. У Пашки с Кубы в пятнадцать лет уже длиннее.
– С Кубы? – ужаснулся я, застегивая штаны.
– С Кубы. Район такой в Ростове. Не знаешь, что ли, деревня? – И мощный подзатыльник, от которого у меня в опустошенной от всего происходящего голове раздался раскатистый звон.
– Пошли в бар в Зудино. Тогда с тебя выпивка. Закапывай свое пугало.
Ирка обняла меня уверенно и по—дружески.
Жизнь моя теперь была в руках этого маленького крепкого создания, вскормленного на деревенском воздухе.
– Пей, давай…
– Да нет, я, конечно, выпью… – Я выпил гадкую чачу и сразу понял, что утром умру. Через пять минут откашлялся и произнес: – Спасибо тебе за солидарность в вопросах товарищеского локтя в борьбе с чувством социальной и гражданской справедливости…
Я знал, что ей нравится, когда я говорю мудрено.
34
В конце концов, может быть, одно из предназначений этого дневника не только мне, но и Брату—Которого—У—Меня—Нет, – разобраться, а точнее будет сказать, окончательно укрепиться в своих идеях и жизненных постулатах.