Через полчаса он сидел на скамье и говорил:
— Кто же тебя энал, что ты еще девка! Что ж ты заманиваешь? Да если б я знал, разве бы я тебя тронул? Ведь поглядеть на тебя, тебе море по колено!
Фроська была ошеломлена. Она сидела на скамье, уронив руки, и смотрела прямо перед собой широко раскрытыми испуганными глазами.
Светлые волосы падали на побледневшее лицо, и она не убирала их. Она была тиха, и небывалое у нее робкое и грустное выражение делало ее женственней и красивей, чем обычно.
Петру стало жаль Фросю. Он неумело положил ладонь на ее голову и вздохнул:
— Бойка ты больно… Вот и добойчилась… Бедища мне теперь с тобой…
Она поняла его слова по-своему и резко поднялась с места.
— Я тебя не виню и не ставлю тебя ответчиком… и в невесты тебе не набиваюсь… Не бойся…
Две крупные слезы выкатились из глаз, но она гордо вздернула голову и направилась к двери.
— Фрося… Фросюшка… Да ведь я не к тому… Так все разом… Давай вместе рассудим, как поступить…
Они сели на скамью. Петр обнял Фросю, и она, ткнувшись ему в плечо, всхлипнула.
Давно отгорела заря, спустились сумерки, а они все еще сидели в предбаннике, безмолвные и испуганные.
Происшествие это взбаламутило всю жизнь Петра. Он, как и Василий, любил чувствовать себя честным и правым перед людьми. Ему хотелось успокоиться и одуматься, а лучшим лекарством от любых недугов был лес.
Заросшая невысокой травой, зеленая, как ковер, дорога вилась по еловой рамени. Петр чувствовал, как мягка трава под ногами. Каждый шаг, каждый поворот головы открывал что-нибудь неожиданное.
Вот у берега старая ель, вся мшистая и седая от покрывших ее лишайников, низко опустила темные, обвисшие ветви над мочажиной; бахрома ветвей коснулась черной заводи и, как в зеркале, отразилась в ней.
Мелькнули и тотчас притаились за листом две перезрелые исчерна-красные ягоды земляники. Лесной шиповник горячими угольями раскинул оранжевые плоды на темной зелени.
Медведем вздыбились вывороченные корни поваленного грозой дерева. На корнях налипли лепешки земли, и на них качаются травинки и мерцает, таинственно выгнув розовые крапчатые лепестки, лесная саранка. На тонком, невидимом стебле клонится и качается лесной колокольчик, легкий, как дыхание, тающий, и лиловый, как лиловатый лесной сумрак.
Петр свернул с дороги на тропу.
Еловая рамень становилась все мшистей, темней, таинственней. Вот узкая черная река с топкими берегами, заваленными трухлявым буреломом, — не подойти, не пробраться. Поверху ходит ветер, а здесь ни один лист не шелохнется, а всё замерло, точно заговоренное.
Рыжая, летняя белка на ветвях старой, высохшей ели аккуратно развесила для сушки грибы — беличьи запасы.
— Ишь, сорганизовала хозяйство! — усмехнулся Петр.
Тропа пошла на увал. Стало суше. Мягко пружинила под ногами хвойная подстилка. В движущихся солнечных пятнах лакированный брусничник блестел и отсвечивал тысячами бликов. Брусничник сменился сухим мхом.
Тропа поднялась в гору, и тут, на горе, — только взглянешь и закроешь глаза — так головокружительно высоки тонкие, чистые, прямые сосны. Ни одной ветки внизу, и только там высоко — в голубизне — на желтовато-розовых, освещенных солнцем стволах качаются зеленые шапки.
Бор-беломошник, корабельные сосны, мачтовый лес… Стоит ли он, плывет ли в этой бездонной синей высоте, мерно и волнисто покачиваясь, словно в предчувствии своей судьбы?
Снова спускается тропа вниз и меняется характер леса. Потеряв счет времени, шел Петр, отрешившись от всего, что было за пределами чащи.
Младший в семье, красивый, способный любимец и баловень Степаниды, он с детства не привык ограничивать себя. Всякое обдумывание будущего и загадывание вперед казались ему излишними и утомляли его. Он был еще очень молод, и в его непокорстве многое шло от неперебродившего мальчишеского задора. Он и пить начал именно потому, что этого нельзя было делать, ему нравилось буянить именно потому, что это приводило в ужас и мать, и отца, и знакомых девчат.
Последнее время в нем все упорнее становилось неясное недовольство собой, которое поддерживалось словами Алексея, укорами Татьяны, строгими и недружелюбными взглядами Валентины.
Здесь, в лесу, это недовольство собой исчезало, все казалось простым и легким и пришло насмешливо пренебрежительное отношение к тем, кто осуждал его.
«Живут! — думал он. — Тоже жизнь!» «Так должно быть, а так не должно!» «Это можно, а этого нельзя». Все у них рассчитано на сто лет вперед, и самих себя они ведут, как паровоз по рельсам! Тоже люди! Что они могут понимать?! Вот она, жизнь! — он жадно вдыхал раздражающие запахи леса. — Что захотел, то взад! Что есть вокруг, то мое! Что вздумалось, то и сделал! И разве кому-нибудь от этого худо?»
Так шел он лесами и луговинами, с обострившимся слухом и зрением, далекий от будничной жизни, погруженный в лесное мерцание, шумы и шорохи. Неведомо сколько бродил он, отдыхая от необходимости управлять собой и контролировать себя, наслаждаясь безотчетностью и безмыслием. Мозг едва успевал отмечать и запечатлевать все виденное. Мысли были коротки, прозрачны, текучи. Они скользили по поверхности, как лесной ручей, легко и мгновенно отражая окружающее.
«Дятел стучит. Должно быть, на той развилистой сосне. Встать на это трухлявое дерево. Провалюсь? Нет, не провалился. Малина уже созрела. Какая сладкая! Этой тропой можно1 выйти на «лосевой двор». Хоть бы раз увидеть лося! Не везет. С тех пор, как законом запретили бить, их много развелось. Следы попадаются то здесь, то там. А лося нет. Люди видят, а мне не доводилось. Кто это мелькнул возле пня? Горностай? Не успел разглядеть. Для ласки мал, да и цвет не тот. Ветер-то, оказывается, силен. Давно ли он поднялся? В чаще было незаметно».
Здесь, в редине, поросшей подлеском, ветер разгулялся, как охмелевший.
Скрипели и потрескивали стволы. Со стуком, падали на землю шишки.
Петр вышел на поляну. Лес обступил поляну зеленым валом; его пенистая бушующая листва, казалось, хотела перелиться через край, захлестнуть и поляну и дорогу.
Туча надвинулась на самые стволы. Лес гудел неровно, тревожно, угрожающе. Чем дальше шел Петр, тем сильнее нарастал ветер, и когда Петр пришел на шохрину, то уже настоящий ураган вылетел ему навстречу.
За шохриной шла гать, вся насквозь прохваченная рвущимся о темные стволы ветром, а дальше начинались заросшие молодой порослью вырубки. Волнами кипел молодой березняк, костром на ветру бились гроздья рябины, дрожала и шумела широкими листьями ольха.
Ветер кружился вихрями, выкручивая деревья и кустарники. За вырубками начиналось пересохшее болото, все поросшее серыми, седыми мхами, заваленное трухлявым валежником и полусгнившим буреломом с рогатыми корнями. Под серыми лохматыми тучами болото было тоже серым, лохматым, беспокойным. Петр вышел на болото и остановился, как вкопанный.
В нескольких шагах от него стоял лось.
Серый, мшистый, седой, как мох, он был огромен и необычайно силен на вид.
Это ощущение необычайной величины и силы пришло к Петру прежде, чем он понял, что перед ним лось, прежде, чем успел его рассмотреть.
Тело лося было массивнее, шире, округлее, чем у лошади, а ноги были очень высоки и стройны. Широкая, мощная грудь переходила в могучую шею. Небольшая голова, отягощенная плоскими ветвистыми и лопатообразными рогами, была вскинута.
Лось стоял не двигаясь, только чуть поводил головой, но вся поза его выражала смятенье и тревогу.
Он был стар и он был один. Когда он бежал и стоял, никто не клал голову на его спину. Много дней он бродил в поисках и попрежнему оставался одиноким. Ночью он набрел на лошадей. Лошади мирно паслись на поляне. Они были похожи на него, и запах их был приятен ему. Они не испугались, приняли его к себе. Всю ночь он оставался возле них, и ему было лучше рядом с ними. А с утра пришли люди, и лошади с непонятной и чуждой ему покорностью остались с людьми, а он ушел и снова стал одиноким.