Из Угрени прислали Авдотье именной вызов на двухнедельные курсы животноводов.
Василий был очень недоволен этим. Он беспокоился за детей, а главное, он слышал, что в городе будет съезд отличников лесозаготовок трех областей и что Степан будет на этом съезде.
Вдобавок ко всему Прасковья никак не могла понравиться — больше месяца она с распухшими ревматическими суставами лежала в постели.
— Ну куда Авдотье ехать? — сердито говорил Василий Валентине, — Дети малые, мать болеет, я тоже не деревянный, тоже есть-пить хочу. Корове нашей время телиться, а она ехать затеяла!
— Прасковью Петровну и девочек мы с бабушкой Василисой возьмем к себе на попечение. У нас половина дома пустует. Корову и кур мы тоже заберем. К тебе приедет бабка Агафья, она будет готовить.
Авдотья в спор не вступала, а молча сидела на кровати.
— Ну, шут с вами, пускай едет!
Вечером, когда Авдотья укладывала дорожный сундучок, он взглянул на ее оживленное лицо, и раздражение снова охватило его: «Радуется! Едет хвостом трепать!»
Если бы она сумела рассказать о пережитом ею, если бы он сумел понять и свои ошибки, и все то, что связало Авдотью и Степана, он все увидел бы в ином свете, но он не мог ни узнать, ни понять этого.
Радостное настроение жены перед отъездом было ему противно, потому что он объяснял это тайным желанием встретиться в городе со Степаном.
Гневно глядя на нее, он сказал:
— Чего новую кофту забираешь? Думаешь, как вырядишься, так и кинутся к тебе? Не видали там этаких.
Кофта выпала из ее рук.
— При детях! — только и смогла она произнести. Девочки смотрели испуганно.
Хлопнув дверью, Василий ушел из дома.
«Пришла пора сказать, — думала Авдотья. — Надо кончать».
Решение созрело давно. Еще с того дня, когда Василий ушел на собрание, ни слова не сказав ей об истории с гречишниками, она поняла, как далеко зашло их взаимное отчуждение. Она не находила в себе сил бороться с этим отчуждением.
Когда он вернулся, Авдотья подошла и села рядом.
— К чему эта жизнь, Вася? — тихо сказала она. — Не только мы о тобой извелись, а и дети-то на себя непохожи стали.
— А кто виноват?
— Пусть я виновата, Вася… не хотела я худого. Хотела жить с тобой по-хорошему. Но вот вышло так… помню я об Степане. Ты винишь меня за это. Ты в тот день тушу баранью велел порубить пополам. Ты и любовь хотел так же, как баранью тушу… пополам… топором… Нельзя этого, Вася! Люди же ведь мы… Волка с волчихой разлучи и то затоскуют. Я бы это в себе переборола, если б ты понял все, если бы ты помог мне добрым сердцем, ласковым словом. Я бы все смогла в себе пересилить! А так, Вася… Глядишь ты на меня, как на последнюю, виновную перед собою. А чем я виновата? Не хотела я об нем думать, да сам ты меня, навел на эти мысли. Так и вышло. Помню я о Степе. Не жена я тебе…
«Вот оно… Конец…» — подумал Василий. У него сразу пересохло во рту и в горле. С трудом ворочая языком, он спросил:
— К нему уйдешь?
— Нет. Не могу я к нему уйти… Ведь и ты мне не чужой… С ним буду жить — за тебя сердце изболится. В одиночку нам надо пожить, Вася. Одуматься, оглядеться. Что дальше будет, — не определяю. Может, еще и придут такие дни, что найдем друг для друга не такие слова… Может быть… по-новому… Этого я не знаю. Я только одно знаю: так, как мы живем, я дольше жить не могу. Одна я буду жить, Вася. Та болячка скорей заживет, которую ничто не бередит.
У Василия была одна особенность. Обычно горячий и невыдержанный, в тяжкие и решительные минуты он вдруг обретал железное спокойствие и полную ясность мысли. Так случилось и сейчас.
«Не жена… Любит она его… Любит… Нужна ли мне баба, которая по другому томиться? Нет, нет! Нужна ли такая жена, которой нету веры? Нет! Дети? Что же, для детей немного радости в таких родителях, которые путным словом не обмолвятся. И ничего от них не скроешь. Учуют».
Каким ясным и правильным казалось решение, принятое в трудный день Возвращения… Все не так просто…
— Вася, — продолжала Авдотья, — сегодня я перевожу маму и детей к Вале. Оно и к разу. Там я и останусь.
Он сжал кулаки, нагнул голову. Полуприкрытые тяжелыми веками, блеснули болью глаза:
— Ну, что ж…
Рано утром, еще потемну, Авдотья выехала в Угрень. Розвальни скользили по укатанной дороге. Матвеевич сонно покрикивал на лошадку. Мелькали черные перелески, темные островерхие елочки. Бежали в сторону телеграфные столбы. Авдотья лежала в розвальнях на соломе, укрывшись тулупом. Ей было неприютно и тоскливо на этой занесенной снегом темной дороге.
Все ее мысли еще были прикованы к дому, и семейная неурядица камнем лежала на плечах.
«Катюшка с Дуняшкой веселились, переезжая к Василисе. Все им в новинку, все игра, не чуют беды. Вася один с Агафьей в пустой хате. Как он там? Ох и что понадела лось с нашей жизнью? Невозможно мне было иначе. Как жить с мужем, если к нему закаменело сердце? А тяжесть-то, какдя тяжесть… Каменная гора на сердце…»
К Угреню подъехали, когда рассвело. Авдотья простилась с Матвеевичем и побежала в райисполком, где должна была получить командировочное удостоверение. В райисполкоме еще никого, кроме уборщицы, не было. Поезд уходил через полчаса.
Авдотья растерялась. Ехать без командировочного удостоверения нельзя, а дожидаться работников райисполкома — значит не попасть на поезд и опоздать к открытию курсов.
Она то бродила по пустым коридорам исполкома, то выбегала на улицу. Она готова была заплакать от досады на себя: «Экая я нескладная! Послали меня, как хорошую, на курсы, а я по своей оплошности опаздываю…»
Придерживая рукой полушалок и беспокойно оглядываясь, она стояла у ворот райисполкома, когда из-за угла, вышел Андрей.
Авдотья хотела окликнуть секретаря, но оробела: «Что я сунусь к нему со своей оплохой? Ему, наверно, не до меня».
Андрей сам увидел ее и подошел к ней:
— Авдотья Тихоновна! Разве вы еще не уехали? Вы не опоздаете к началу занятий?
— Андрей Петрович, — сказала она жалобно, — поезд скоро придет, а у меня командировочного нет, и в райисполкоме никого нету. Не придумаю, как и быть.
— Пойдемте со мной в райком. Я напишу командировку.
В райкоме Авдотья была впервые. Она осторожно-села на стул у дверей приемной и молча сидела, пока Андрей и молоденькая черноглазая дежурная, которую Андрей звал Аней, оформляли для нее удостоверение.
Чистые, просторные и светлые комнаты, где не было ничего лишнего, подействовали на нее успокоительно. Радовали глаза расписанные веселым золотом угловые столики и деревянные бокальчики для карандашей.
Под покровительством Андрея и Ани она обрела уверенность и спокойно, терпеливо ждала, целиком вверившись им и положившись на них.
«Хороший он человек, — думала она об Андрее. — Открытым сердцем живет. Около него всякая ноша легче-Хорошо с ним. И Анечка хорошая, видно, девушка».
Прямо против Авдотьи висел большой портрет-Сталина. Авдотья хорошо знала лицо Сталина, но здесь, в райкоме, оно показалось ей новым, как по-новому открывается лицо человека, когда впервые видишь его в его родном доме.
Глаза Сталина были чуть прищурены и смотрели так, словно он видел что-то далекое, еще не видное другим… Лицо дышало ясной мудростью.
Авдотья вдруг подумала о том, что людям рядом со-Сталиным должно быть очень хорошо, спокойно, радостно, уверенно. В этот день она по-своему, по-особенному увидела лицо вождя, и оно сказало ей:
«Живи по чести, работай по совести, и все будет хорошо».
Андрей подал ей командировку:
— Ну, теперь бегите что есть духу. Аня проводит вас и поможет с билетом.
Когда Авдотья и Аня подбежали к вокзалу, поезд подходил к станции.
Аня пошла к дежурному по станции и через минуту вернулась, сунула Авдотье билет, помогла ей встать на высокую приступку уже двинувшегося вагона и приказала мужчине, стоявшему в тамбуре:
— Возьмите же у нее сумку! Что же вы стоите! Помогите же ей!