Тогда поднялась Полюха. Она поняла, что дело ее плохо… Она еще не совсем ясно представляла себе, как это бывает, когда люди выбрасывают из своего круга существо вредное и опасное, но предчувствовала, что катастрофа грозит немалая. Страх перед надвигающейся бедой овладел Полюхой, и она заплакала:
— Что ж вы, товарищи колхозники… Как же так? В трудные годы вместе, а теперь, когда пошел колхоз на подъем, — нас выгонять?! Да где же в Советской стране есть такие законы? Ни тебе предупреждения, ни выговора, ни тебе серьезного разговора… Я на этой улице родилась, я на этой улице жизнь прожила… Как же это?.. Я, конечно, виновата… По несознательности все это… Прошу я вас слезно, дайте вы нам выговор, дайте предупреждение, а мы себя оправдаем. Кланяюсь я всему собранию и даю слово за себя и за своего мужа работать вперед по всей своей колхозной сознательности.
— Дать им строгий выговор и последнее предупреждение, — сказал Матвеевич. — А там, если слова своего не сдержут, пусть на себя пеняют.
С его предложением согласились все.
Пришло время перейти к последнему, самому тяжелому для Василия вопросу.
Он, словно забывшись, в непонятном для окружающих оцепенении, сидел на своем председательском месте. Над низко склоненным лбом смоляной гривой нависла тяжелая^ прядь волос. Мрачноватое лицо скрывалось за ней, и тем сильней бросались в глаза его руки. Темные, тяжелые, как жернова, с широкими сплющенными большими пальцами, с твердыми, светлыми, светлее рук, ногтями, они искали на столе, за что бы им ухватиться, не нашли ничего подходящего и стали мять белый листок, на котором была написана повестка дня.
Странно было видеть, как неуклюже и старательно эти огромные ладони мнут маленький дрожащий листок, как он не поддается им и, помятый с краю, остается гладким посредине.
Колхозники смотрели на председателя, ожидая, а он не замечал десятков устремленных на него взглядов, погруженный в задумчивость. Андрея удивил этот непонятный «уход в себя» на глазах у всего собрания.
— Что ж ты медлишь? — тихо спросил он.
Почти одновременно раздался удивленный вовглас Василисы:
— Василь Кузьмич, иль тебя в сон сморило? Василий встрепенулся. Сизо-черная прядь взлетела надо лбом. Руки сжались так, что еще сильнее посветлели ногти.
— Товарищи, последним вопросам на повестке дня стоит освобождение Кузьмы Васильевича Бортникова от работы на мельнице.
— Вот те и раз!
— Это по какой же причине? — Это почему же?
— Согласно поданного им заявления… — глухо сказал Василий.
— А по какой же причине подано заявление?
— Чего это ты надумал, Кузьма Васильевич?
— Что прописано в заявлении? Почему отказывается?
— Согласно плохого состояния здоровья… — еще глуше прозвучали слова Василия.
— Да что с ним попритчилось?
— Какая хвороба напала?
— Так что годы его и здоровье вообще… — Василий мучительно мял в руках бумажку.
— Пускай сам расскажет!
Все учуяли неладное и смотрели то на отца, то на сына. Старик сидел, сгорбившись, весь темный, с ярким сиянием седины над смуглым лицом. Глубокие морщины пересекали его словно выжженное и обуглившееся лицо. Колхозники привыкли видеть его статным, величественным, с особым выражением важной благожелательности в черных глазах, и теперь всех поразило его внезапное одряхление. Дряхлость ощущалась не в согнутой спине и не в глубоких морщинах, а в беспомощном, страдальческом, неспокойном выражении лица. Такое выражение бывает у больных, когда и боль, и страдание, и брезгливость к самому себе, и беспомощность смешиваются в одно непереносимое, угнетающее чувство.
Это беспомощное лицо старика особенно бросалось в глаза рядом с гневным, горящим лицом Степаниды, не спускавшей с Василия пронзительных и ненавидящих глаз. Василий не смотрел ни на кого.
«Что-то есть между ними», — невольно подумали многие. Стало тихо. Одна Фроська ничего не почувствовала, подпрыгнула на подоконнике и голосом, неприятно звонким в тишине, крикнула:
— Кузьма Васильевич, иль тебе на мельнице блины с пирогами надоели? Ты меня позови, я до них охотница.
— Кши ты, сорока на заборе! — одернул ее Матвеевич.
— Тут дело серьезное. Кузьма Васильевич, просим рассказать, какая такая причина твоего ухода.
— В заявлении всё указано…
— Ты что же, вовсе переходишь на больничное положение?
— Вовсе отказываешься работать?
— Нет.
— Так как же так? Какую же тебе работу легче мель-никовой?
— Сиди себе да слушай, как вода шумит, — вступилась Василиса, — мешки ворочать — у тебя помощник есть. Ты колхозу как специалист надобен.
— Таких мельников, как Кузьма Васильевич, по всему району поискать! — елейно пропела Ксенофонтовна. — Василий Кузьмич, что ж ты не уговоришь отца порадеть для колхоза?
Отец и сын не смотрели друг на друга. Что-то неуловимое, трагичное было в их лицах, одинаково смуглых, с одинаковыми черными надломленными бровями. В комнате стало очень тихо.
— Прошу меня освободить… — глухо повторил старик. Его горький вид встревожил колхозников:
— Да что же это такое?.
— Уж не обиделся ли ты ненароком?
— Не сказал ли тебе кто пустого слова?
— Уж не по оговору ли решил уйти? Старик поднял глаза.
— Батюшка, Кузьма Васильевич, — взволнованно и жалостливо заговорила Василиса, — что ж ты всякого пустого слова слушаешь? Да кто тебе причинил этакую обиду?
Старик молчал, и колхозники поняли, что нащупали истинную причину его отказа. Сразу зашумели, заговорили.
— Собака лает — ветер носит!
— Мы тебя не первый год знаем!
Старик встал. Взгляд его был мучительно тосклив, беспокоен. Руки старчески дрожали, вздрагивали ресницы, подергивались губы, щеки. Все лицо его как-то дряхло, старчески трепетало. Он ловил губами воздух.
— Прошу меня освободить… Так что я… — он сглотнул, хотел что-то сказать, но Степанида дернула его за руку и почти силой усадила на место.
Василий теперь поднял глаза и, не отрываясь, смотрел на отца, забыв о себе, о колхозниках, о том, что он должен вести собрание.
— Что ж ты не руководишь собранием? — тихо сказал ему Андрей. — У тебя все самотеком идет.
Василий взял себя в руки:
— К порядку, товарищи! Кто хочет высказаться?
— Прошу слова! — встал Пимен Яснев. Невысокий, очень стройный, он был, по-молодому легок, сдержан в каждом движении. У него было тонкое, строгое лицо с постоянным выражением напряженной внутренней жизни. Во время войны он прославился тем, что отдал в фонд обороны все свои сбережения — тридцать тысяч.
Его, одного из лучших работников и одного из самых надежных людей колхоза; слушали с особым вниманием.
— Товарищи, — начал он по обыкновению очень тихо. — Кузьма Васильевич своими руками отремонтировал всю мельницу. С тех пор, как он стал мельником, мельница наша начала работать без поломок и с доходом. Это все нам известно. Второго такого специалиста нет в колхозе. А что касаемо оговоров, то на чужой роток не накинешь платок. Мы с Кузьмой Васильевичем на одной улице прожили с пеленок до седых волос. Мы его знаем. Нет у нас в колхозе такого человека, чтоб не увидел от него добра и помощи. Опять же на мельнице надо не только специалиста, но и твердого человека, чтоб не соблазниться на легкую наживу. Всем колхозом просим мы тебя, Кузьма Васильевич, не бросай работу.
Слово взял Тоша Бузыкин. Он сдвинул фетровую шляпу на затылок, засунул руки в карман.
— Товарищи! — говорил он. — Колхоз наш идет на подъем, и каждый человек должен быть на своем месте. Еще нам, как и всему государству, предстоят трудности, и послабления делать нечего! Товарищи, я полагаю, как идет наше внутреннее и международное положение (при этих словах Тоша покосился на Андрея — и мы, мол, не лыком шиты), как идет наше международное положение, то хорошими мельниками кидаться нельзя! Предлагаю заявление Бортникова оставить без последствий!
Ему захлопали. — Вопрос ясен!
— Голосуй, председатель!