Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И я следовала инструкциям, которые тяготили меня все больше, хотя выполнять их было несложно.

Взгляды Елены становились все настойчивее и мучительнее, потому что чем безжалостнее лицо, тем удивительнее на этом лице кротость. И нежность ее глаз-стрел и рта-чумы распаляли меня все больше.

В то же время мне хотелось еще больше защититься от нее, я становилась ледяной и колючей, а взгляд красавицы светился любовью и лаской.

Это было невыносимо.

Самым жестоким был снег.

Снег, который, несмотря на свое убожество и серость – под стать Городу Вентиляторов, – все равно оставался снегом.

Снег, на котором моей неопытной душе явился образ идеальной любви, что далось мне отнюдь не даром.

Снег, далеко не такой невинный в своей простодушной безмятежности.

Снег, где я читала вопросы, от которых меня бросало то в жар, то в холод.

Снег, грязный и твердый, который я ела, тщетно надеясь найти в нем ответ.

Снег, расколотая вода, ледяной песок, не земная, но небесная несоленая соль, словно кремний на вкус, толченый драгоценный камень, пахнущий стужей, белая краска, единственная, падающая с неба.

Снег, смягчающий все – шум, падение, время, – чтобы придать вес вечным незыблемым ценностям – крови, свету, иллюзиям.

Снег – первая бумага истории, на которой отпечаталось столько следов, столько беспощадных погонь, снег стал первым жанром в литературе, огромной книгой земли изначальной, где говорилось лишь об охотничьих тропах или маршрутах врага, географическая эпопея, придававшая загадочность малейшему отпечатку, – это след моего брата или того, кто его убил?

От этой огромной, протянувшейся на километры, незаконченной книги, которую можно озаглавить «Самая большая книга на свете», не осталось и следа – в отличие от Александрийской библиотеки ее тексты не сгорели, а растаяли. Но именно ей мы обязаны смутными воспоминаниями, снова возникающими всякий раз, когда падает снег: тревогой перед белой страницей, по которой хочется пройтись, как по девственной целине, и инстинктом следопыта, когда встречаешь незнакомые следы.

Это снег создал тайну. И он же создал поэзию, гравюру, знак вопроса и эту игру в преследование, имя которой – любовь.

Снег – ложный саван, огромная пустая идеограмма, где я разгадывала бесконечность ощущений, которые хотела подарить моей возлюбленной.

Меня не волновало, было ли мое желание невинным.

Я просто чувствовала, что снег делал Елену еще неотразимее, тайну – еще трепетнее, а материнские наставления – невыносимее.

Никогда еще весну не ждали с таким нетерпением.

Нельзя доверять цветам.

Особенно в Пекине.

Но коммунизм был для меня историей с вентиляторами, я знала о лозунге Ста цветов[12] не больше, чем о Хо Ши Мине или Витгенштейне.

Все равно с цветами предупреждения не действуют, всегда попадаешь впросак.

Что такое цветок? Огромный член, который вырядился франтом.

Эта истина известна давно, но это не мешает нам, наивным дурачкам, слащаво рассуждать о хрупкости цветов. Доходит до того, что глупых воздыхателей называют «голубыми цветками», то есть сентиментальными романтиками, что так же нелепо, как обозвать их «голубыми членами».

В Саньлитунь было очень мало цветов, и они были невзрачны.

И все же это были цветы.

Тепличные цветы красивы, как манекенщицы, но они не пахнут. Цветы в гетто были безвкусно одеты: иные выглядели убого, как крестьянки в городе, другие нелепо разряжены, как горожанки в деревне. Казалось, им всем тут не место.

Но если зарыться носом в их венчик, закрыть глаза и заткнуть уши, хочется плакать – что там такое внутри какого-то цветка с пошлым запахом, что может так волновать? Почему цветы вызывают ностальгию и будят воспоминания о садах, которых мы никогда не видели, о царственной красоте, про которую никогда не слышали? Почему «культурная революция» не запретила цветам пахнуть цветами?

Под сенью гетто в цвету война наконец возобновилась.

Лед тронулся во всех смыслах слова.

В 1972 году взрослые подчинили войну своим правилам, и нам это было глубоко безразлично.

Весной 1975 года они все разрушили. И это разбило нам сердце.

Едва лед растаял, едва завершились наши принудительные работы, едва мы возобновили войну в экстазе и неистовстве, как возмущенные родители возроптали:

– А как же перемирие?

– Мы ничего не подписывали.

– Так вам нужны подписи? Прекрасно. Предоставьте это нам.

Это уже просто не лезло ни в какие ворота.

Взрослые сочинили и отпечатали на машинке высокопарный и путаный мирный договор.

Они посадили генералов двух враждующих армий за «стол переговоров», где договариваться было не о чем. Затем прочли текст вслух на французском и немецком – ни тот ни другой мы не поняли.

Мы имели право только подписать.

От такого унижения, пережитого сообща, мы почувствовали глубокую симпатию к своим врагам. И было видно, что наши чувства взаимны.

Даже Вернеру, из-за которого была затеяна эта пародия на перемирие, было противно.

В конце опереточного подписания взрослые посчитали приличным выпить за это по бокалу газировки из настоящих фужеров. Вид у них был удовлетворенный, они улыбались. Секретарь посольства Восточной Германии, приветливый, плохо одетый ариец, спел песенку.

Вот так, сначала отобрав у нас войну, взрослые отобрали у нас мир.

Нам было стыдно за них.

Как ни странно, итогом этого искусственного мирного договора стала взаимная страсть.

Бывшие враги упали в объятия друг друга, плача от ярости и обиды на взрослых.

Никто и никогда еще так не любил восточных немцев.

Вернер рыдал. Мы целовали его: он предал нас, но то было на прекрасной войне.

Плеоназм: это связано с войной – значит, это прекрасно.

Мы уже чувствовали ностальгию. Мы обменивались по-английски чудесными воспоминаниями о битвах и пытках. Это было похоже на сцену примирения из американского фильма.

Первое, нет, главное, чем нам предстояло заняться, – это найти нового врага.

Но не просто первого встречного, у нас были свои критерии отбора.

Первый – географический: враги должны жить в Саньлитунь.

Второй – исторический: нельзя драться с бывшими союзниками. Конечно, нас всегда предавали только свои, конечно, нет никого опаснее друзей – но нельзя же напасть на своего брата, нельзя напасть на того, кто на фронте блевал рядом с тобой и справлял нужду в тот же бак. Это значило погрешить против здравого смысла.

Третий критерий был из области иррационального: врага надо за что-нибудь ненавидеть. И тут годилось все, что угодно.

Некоторые предлагали албанцев или болгар по недостаточно веской причине – за то, что они были коммунистами. Предложение никто не поддержал. Мы уже воевали с Востоком, и всем известно, чем это кончилось.

– Может, перуанцы? – предложил кто-то.

– За что можно ненавидеть перуанца? – задал один из нас вопрос, метафизический в своей простоте.

– За то, что они говорят не по-нашему, – ответил далекий потомок строителей Вавилонской башни.

И правда, неплохо придумано.

Но наш склонный к обобщениям товарищ заметил, что с таким же успехом мы могли бы объявить войну почти всему гетто и даже всему Китаю.

– В общем, хорошо, но недостаточно.

Мы перебирали разные нации, и тут меня осенило.

– Непальцы! – воскликнула я.

– А за что можно ненавидеть непальцев?

На этот вопрос, достойный Монтескье, я дала блестящий ответ:

– А за то, что это единственная страна в мире, у которой флаг не четырехугольный.

Возмущенное собрание на миг смолкло.

– Это правда? – раздался первый воинственный голос.

И я стала описывать флаг Непала, этакое сочетание треугольников, пуля «диаболо», рассеченная вдоль.

вернуться

12

«Пусть расцветают сто цветов, пусть соперничают сто школ» – старинное китайское изречение, которым воспользовался Мао Цзэдун в 1957 г., якобы позволив творческой интеллигенции критиковать действующую власть. Поверившие жестоко поплатились за свою доверчивость.

18
{"b":"107772","o":1}