— Ты говорил ей, что у нас есть береза Маша?
— Нет.
— А ты расскажи, как дед посадил березу. Она была самая красивая. Одна такая во всем лесу.
— Нет, — сказал он. — Она не была самая красивая. Это он так думал, что она самая красивая. Он красиво думал.
— Вот это самое главное — красиво думать.
Клавдия вздохнула и невесело улыбнулась. И Павел только сейчас представил себе свою сложность положения сестры. Он тут болтает, бахвалится, а ведь самое главное сейчас совсем не в том, кто кого любит. Самое главное не это. А что?
И, не глядя на сестру, он спросил:
— Как же теперь ты?
Она не поняла его и ответила:
— Будет ребенок…
Павел, досадуя на то, что она не понимает его, и на то, что он не умеет выразить свою мысль, опустился на ступеньку у ее ног и, заглядывая ей в лицо, спросил:
— Да я не про это. Как ты будешь жить? Ну за ребенка ты не беспокойся, вырастим… А ты ведь его любила.
— Я и сейчас люблю! — воскликнула Клавдия, и глаза ее заблестели, как прежде.
— Ну это ты брось, такого любить…
— Такого люблю, всякого люблю. Всякого-всякого, — повторила она. — Вот за это мама меня и ругала. Ох, как она ругала! Она сказала, что это любовное рабство, если полюбишь плохого человека и покоришься ему. А он не плохой. Он слабовольный. Ты не знаешь. Ну как это я — и вдруг покорюсь ему?
— Сволочь он.
— Ну нет, — торжественно сказала Клавдия, — Он — мой!
4
Анисья Васильевна сразу же забыла о своем разговоре с Любкой. Мало ли что наговорит завистливая, измученная мелкими заботами баба. Но все же напоминание о муже неприятно ее взволновало: чего доброго, вспомнит вдруг, если жить остался, да явится. Нет, она не боялась за себя. Разговор будет недлинный. А как посмотрят на это дети…
И вдруг он пришел. Анисья Васильевна еще не видела его, но по тому, как стукнула калитка, и по звуку шагов она сразу узнала его.
Она только что пришла с работы и, поглядывая в тусклое зеркало, примеряла новую косынку. Примеряла и посмеивалась: гляди-ка, голубое как к лицу, вот уж не знала-то…
— Здравствуй, Анисья Васильевна, — сказал он, остановившись у порога.
И все, что было навсегда и прочно забыто, похоронено, все вдруг вскипело в ней. Весь прежний позор, вся любовь и обжигающий стыд за эту любовь поднялись с такой внезапной и ошеломляющей силой, что она на какое-то мгновение подумала, будто наступает всему конец.
Она уронила руки, и голубая косынка повисла на плече.
— Зачем ты?.. — простонала она.
— Вот пришел…
— Зачем?
— Домой я. А куда же?
И только тут она посмотрела на него и не узнала: вот как жизнь может измочалить человека! И она не могла понять, отчего он, такой же, как и она, еще не старый человек, выглядит таким потрепанным и старым.
А он был во всем новом: в новом сером костюме и зеленой шляпе, тоже новой. Желтые ботинки были слегка припудрены нежной дорожной пылью, что подчеркивало девственность тонкого глянца. Было видно, что все эти вещи только сегодня вынуты из чемодана, где они долго лежали, дожидаясь своего часа. И заметно было также, что тут были приложены все силы, чтобы предстать в полном блеске. Вот, глядите: все у меня есть, цену себе знаю и желаю, чтобы и другие понимали, какой пришел человек!
И все это новое, в первый раз надетое, не украшало его, а, наоборот, подчеркивало, что и оделся-то он так только для того, чтобы скрыть от людей свои пороки, отвлечь внимание от жирных складок на помятом лице.
Но он ничего этого не хотел замечать. Он, как и прежде, горделиво задирал голову, пытаясь свысока посмотреть на Анисью Васильевну и на ее житье-бытье.
А она стояла у зеркала так, как он ее застал, босая, в темном выцветшем платье, таком старом, что ткань протерлась на высокой груди и просвечивала двумя светлыми пятнами.
Сорвав с плеча косынку, она бросила ее на стол и жестко сказала:
— Где ходил — не знаю, с кем — и знать не хочу. И ничего мне этого не надо знать. И тебя мне никакого не надо. Уходи.
А он вдруг увидел светлые пятна на ее платье и затосковал.
— Эх, Анисья…
— А я сказала: уходи.
— Другой есть?
— Это мое дело.
— Понятно… Терять-то тебе нечего… — Он засопел обидчиво и начал топтаться у порога, словно собирался повернуться и уйти, может быть, даже хлопнув напоследок дверью.
Но Анисья Васильевна знала, что сам он не уйдет, что еще не все выложил, не все обиды и подозрения, которые мелочно копил долгие годы, выплеснул у родимого порога.
Как бы подталкивая его, она спросила:
— А у тебя разве нет?
— Мое житье со своим не равняй. Ты, гляди, какая гладкая, а я хлебнул горького до слез.
— А кто виноват?
— За вину взыскали с меня полной мерой, да еще с довеском. Гляди, вот и расписку выдали.
Он выхватил из кармана паспорт и показал его с таким видом, словно самой выдачей паспорта ему была нанесена кровная обида: но он все пережил, претерпел и вот теперь заслуженно торжествует:
— Да ты гляди, какая картинка! Полностью прощен и очищен. Как младенец. Все права имею. Гляди!
Не глядя на паспорт, Анисья Васильевна покачала головой:
— Кто тебя простил, тому ты не помеха и не обида. А мой век короткий, у меня одна жизнь. Простишь, да вдруг снова ошибешься…
— Да ты что? Что ты? — не понял Теплаков. — Какая тебе от меня обида? Вспомни, какая у нас жизнь началась…
— Ох, помню!.. — простонала Анисья Васильевна, и какая-то бабья жалостливая нотка послышалась Теплакову в этом стоне.
— Вспомни свои хорошие речи, — заговорил он, — теперь уже уверившись, что его слова производят желанное действие. — Вспомни, какие ты мне речи говорила, на этом вот месте. На этом. Вот тут…
Он вытягивал шею, стремясь заглянуть за перегородку в соседнюю комнату, словно отыскивая то самое место, где были сказаны незабвенные слова. Поняв, что он ищет, Анисья Васильевна сказала:
— Не ищи, там Клавдия теперь спит.
— А тогда — ты. Вспомни…
— А тогда — я. — Она опустила веки.
— Помнишь? — торжествующе спросил Теплаков и сделал первый шаг, будто пробуя почву осторожной ногой.
В это мгновение он походил на путника, блуждающего в темном болотистом лесу, где под ногами с коварной податливостью зыблется трясина: зазеваешься — смерть!
Но вот почва показалась ему надежной, да и тропинка знакомой, хоть и позаросла травой, и он двинулся по ней, смелея с каждым шагом.
И за эти пять-шесть шагов, которые он прошел от порога до того места, где стояла Анисья Васильевна, за эти секунды неузнаваемо изменился человек. Если первый шаг был осторожен, то, подходя к ней, он уже начал, как прежде, подпрыгивать на ходу, если не от избытка энергии, то от избытка вдруг нахлынувших на него чувств.
— Помнишь! — полностью воспрянув духом, воскликнул он и подошел к ней вплотную. Но она не посторонилась.
Она даже не пошевелилась и не открыла глаз.
Он стоял, как у запертых ворот, в позе загулявшего мужа, которому сейчас будет нахлобучка. Он это твердо знает и идет на это, потому что уж порядок такой. Сначала нахлобучка, а потом она обязана простить его и пригреть.
— Анисья, — проникновенно позвал он, как бы постукивая в родные ворота. — Анисья. Мы хорошо жить станем. У меня деньги есть. У меня много денег. Дети как захотят, их дело. А мы с тобой жить начнем всем на зависть…
Он говорил торопливо, боясь, что не успеет сказать всего, что надо.
Он даже протянул к ней руку, но в это время она открыла глаза и как-то легко рассмеялась. Пораженный ее смехом, он отступил.
— Ох, какая дура! — проговорила она, вытирая ладонями слезы, выступившие от смеха. — Какая дура! Вдруг подумала: вот человек согрешил, настрадался и теперь понял все… Ничего-то ты не понял. Деньги? На что нам твои деньги? Было уж это. Помнишь, поверила тебе, подумала: это любовь. Голову потеряла. Думала я — лечу, а на самом деле я в пропасть падала. Камнем. Вниз. В болото! В рабы к тебе пошла. Много с тех пор я передумала и поняла, что любовное это рабство для нас самое страшное. Полюбишь — как ослепнешь. Сама не своя делаешься. И на все для милого пойти готова. Что он скажет, то и закон. А кто он такой, чтобы законы писать? Об этом и не думаешь. А надо думать. Надо! Достоин ли он, чтобы его закон я приняла?.. Понял? Ну а теперь уходи. Не надо, чтобы тебя тут видели.