Во всех дебатах по проблеме собственности на землю этот священный смысл тщательно игнорируется, порой исключительно грубо, глумливо. Подчеркивается, что земля — не более чем средство производства и объект экономических отношений. Да что там, отрицается даже такой вполне очевидный культурный смысл земли как места жизни. А ведь человек живет не только экономикой. Ни политики, ни экономисты даже не задались вопросом: почему Лев Толстой, выразитель психологии крестьянства, считал частную собственность на землю морально недопустимой и приравнивал ее к рабству? Ну, экономисты в основном поразительно невежественны, но ведь им аплодировали самые широкие круги интеллигенции.83
Культурный смысл приватизации. Образ сильной национальной промышленности тесно сцеплен в исторической памяти народа с сакрализованным образом Родины и ее безопасности. Приватизация сразу повела к утрате экономической независимости России, а значит, к разрушению образа Державы, которую нам завещали хранить наши мертвые. И встал вопрос об ответственности перед ними — важнейший вопрос культуры.
С.Л.Франк писал: "Было бы бесполезно говорить живым, упоенным соблазнами жизни, о нравственных обязанностях в отношении памяти мертвых; было бы смешным донкихотством надеяться на успех, взывая теперь к чувствам благородства и верности прошлому, напоминая, что даже истинное счастье, купленное ценою забвения погибших и измены их делу и вере, есть нечто презренное и недостойное человека. Но имеющим уши, чтобы слышать, быть может, полезно напомнить, что такое забвение мертвых небезопасно для живых. Если не совесть и человеческое достоинство, то простой страх и политический расчет должен был бы подсказать менее равнодушное отношение к памяти умерших.
Мертвые молчат. Бесчисленная их армия не встает из могил, не кричит на митингах, не составляет резолюций, не образует союза и не имеет представителей в совете рабочих и солдатских депутатов. Тихо истлевают они в своих безвестных могилах, равнодушные к шуму жизни и забытые среди него. И все же эта армия мертвецов есть великая — можно сказать, величайшая — политическая сила всей нашей жизни, и от ее голоса зависит судьба живых, быть может, на много поколений… Что думали бы умершие, если бы они не умерли, а остались живы — есть, в конце концов, совершенно праздный вопрос; быть может, многие из них были бы столь же грешными, слепыми, безумными, как те живые, что хозяйничают ныне. Но они умерли и живут преображенными в народной душе. Там, в этой новой глубинной жизни, они неразрывно слились с тем делом, с той верой, ради которых они погибли; их души внятно говорят об одном — о родине, о защите государства, о чести и достоинстве страны; о красоте подвига и о позоре предательства. В этой преображенной жизни, в глубине народного духа, в которой они отныне суть огромная действенная сила, они глухо ропщут против умышленных и неумышленных измен, против демократизованного мародерства, против бессмысленного и бессовестного пира на их кладбище, против расхищения родной страны, обагренной их кровью. Будем чтить тени мертвых в народной душе. А если мы уже разучились чтить их — будем, по крайней мере, помнить о них настолько, чтобы бояться их и считаться с ними". Эти слова, сказанные в августе 1917 года, созвучны тому, что творится сегодня в душе тех русских людей, что сохранили естественный религиозный орган.
Видимо, этот орган в значительной мере утрачен в младших поколениях — тех, что прожили безбедно и не испытали лично тягот и утрат войны и возрождения, ощущения счастья от Спутника. И большой части молодежи противны наши дымные отсталые заводы точно так же, как закопченные их дымом вдовы-старухи. Но ведь эта современная молодежь составляет пока что меньшинство! Опираясь лишь на поддержку этой модернизированной части народа (а степень ее модернизации надо еще установить), кризиса культуры не преодолеть — он превратится в тлеющую, а может быть, и явную религиозную войну.
Поддержав приватизацию, художественная интеллигенция как будто не заметила ее культурного смысла, вопиющей пошлости всего проекта. Как не содрогнулись Смоктуновский и Ахмадулина, когда в Верховном Совете СССР разглагольствовал Св.Федоров: "Природа дала животным зубы и когти. А для предпринимателя зубы и когти — частная собственность. Когда мы ее получим, мы будем вооружены". Да разве возникает здоровый капитализм с помощью ворованной собственности!
Символическая фигура — некий Каха Бендукидзе, аспирант-биохимик, вдруг ставший владельцем "Уралмаша". Он говорит откровенно. Вот его интервью газете "Файнэншл Таймс" от 15 июля 1995 г.: "Для нас приватизация была манной небесной. Она означала, что мы можем скупить у государства на выгодных условиях то, что захотим. И мы приобрели жирный кусок из промышленных мощностей России. Захватить "Уралмаш" оказалось легче, чем склад в Москве. Мы купили этот завод за тысячную долю его действительной стоимости". Скромничает Каха, не за тысячную долю купили, а в сорок раз дешевле. Заплатив (кому?) за "Уралмаш" 1 миллион долларов, аспирант получил в 1995 г. 30 млн. долл. чистой прибыли. При этом практически угробив замечательный завод.
Осуществив профанацию отечественной промышленности как символа Державы, идеологи попытались культурными средствами искусственно придать сакральный характер частной собственности. "Вживить" в общественное сознание созданную в лаборатории ценность как электрод. Прямо по Троцкому и Амосову — инженерное создание культа.
Лепестки культуры.
Конечно, деструкция "культурного ядра" общества — лишь самая фундаментальная причина кризиса. Но кроме этого пришлось неизбежно лишиться и многих "оболочек" культуры. Радикальный разрыв с прошлым означал отказ от всего того, что было накоплено за советское время. Но это — катастрофа для всего культурного организма, источник его болезней на многие десятилетия вперед. Попробуйте сегодня перечитать, например, такие лирические произведения Чингиза Айтматова, как "Прощай, Гульсары!" или "Буранный полустанок". Ведь это невозможно, ибо автор предал своих героев, его Танабай и Едигей буквально с каждой страницы об этом заявляют — и читать невыносимо.
Мучительно смотреть сегодня советские фильмы: мы как будто оплевали ничего не подозревающих героев и теперь сидим и над ними издеваемся. Попробуйте посмотреть сегодня фильм Андрея Кончаловского "Первый учитель" — сам просмотр становится аморальным действом. Даже такое сложное и отнюдь не просоветское произведение, как фильм Тарковского "Зеркало", вызывает щемящее чувство вины: ради чего мы растоптали имевшуюся уже и нараставшую сложную ткань человеческих отношений, столь богатую нюансами? Ради чего мы перешли к упрощенным и обедненным социальным и политическим чувствам, которые неминуемо будут превращаться в разрушительные страсти? Ведь это — огромный откат в культуре, который интеллигенция кропотливо готовила и совершала.
Конечно, атакам подвергается весь корпус произведений культуры, не только его советский раздел. Эти атаки бывают предельно пошлыми. Вот Виталий Коpотич поучает из какого-то амеpиканского унивеpситета: "Я уже говоpил как-то, что никак не пpивыкну, когда в число наpодных добpодетелей включают способность утопить пеpсидскую княжну в Волге или пpойтись вдоль по Питеpской с пьяной бабой. Что же до машины, котоpая может pаботе помочь, так это уж, извините "англичанин-мудpец"…". Надо же, никак не пpивыкнет, когда… А зачем ему, шестеpке идеологических служб — то советских, то антисоветских — пpивыкать к pусским песням? И ведь как недоволен: "я уже говоpил как-то", но пpиходится еще pаз повтоpять — отвыкайте от этих гадких песен.
Подрыв традиций и разрушение культурных школ не является следствием экономических трудностей или некомпетентности политиков. Разрушение носит планомерный характер, зачастую даже требует значительных затрат.
Вот простой, кажущийся безобидным случай — замена дикторов радиовещания. За шестьдесят лет советские люди привыкли к определенному типу "радиоголоса" как к чему-то естественному. И мало кто знал, что в действительности в СССР сложилась собственная самобытная школа радиовещания как особого вида культуры и даже искусства ХХ века. Десять лет назад был я в Мексике, и подсел ко мне за ужином, узнав во мне русского, пожилой человек, профессор из Праги, специалист в очень редкой области — фонетике радиовещания. Он был в Мехико с курсом лекций и жил в той же гостинице, что и я. Профессор рассказал мне вещи, о которых я и понятия не имел. О том, как влияет на восприятие сообщения тембр голоса, ритм, темп и множество других параметров чтения. И сказал, что в СССР одна из лучших школ в мире, что на нашем радио один и тот же диктор, мастерски владея как бы несколькими "голосовыми инструментами", может в совершенстве зачитать и сообщение из области медицины, и на сельскохозяйственную тему — а они требуют разной аранжировки. Ему казалось удивительным, как в такой новой области как радиовещание удалось воплотить старые традиции русской музыкальной и поэтической культуры.