Меня позвала Ника. И мне пришлось подняться и пойти к ней. Мне очень не хотелось прерывать разговор с мальчиком, но меня звала НИКА, и я, конечно, встал и пошел.
Ника попросила меня, чтобы я принес консервы и овощи из гаража.
Я принес консервы и овощи. Я открыл банки и помыл огурцы и редиску. Я сказал Нике, что она великолепно готовит и что она самая лучшая девушка во всей многовековой истории человечества. И еще я что-то ей сказал, что, не помню, но хорошее и, может быть, даже очень, что-то о ее голосе, и о тепле, исходящем от него, что-то о ее взгляде и ее глазах, и о благотворных лучах, ими посылаемых, не помню, что-то об ароматном ее дыхании, которое пьянит и возбуждает, и что-то о ее коже, не помню, которая манит, притягивает и не отпускает, стоит только дотронуться до нее, не помню. После разговора с мальчиком Микой мне страшно хотелось сказать кому-нибудь что-то приятное. И замечательно, что первым, кто попался мне на глаза, оказалась Ника (а ведь это мог быть и Рома, ведь мог бы, правда?), и что все, что я сказал, я сказал ей, а не кому-нибудь другому. Я, собственно, и не придал значения своим словам, особого, большого, не придал, потому что не думал над ними, они сами слетели у меня с языка, и поэтому был до чрезвычайности удивлен реакцией Ники, что последовала за ними.
Я уже собрался выйти из кухни, как почувствовал прикосновение руки Ники у себя на затылке. Я повернулся. Ника смотрела на меня. Она разглядывала меня так, будто долго не видела меня и сразу не узнала, а потом все-таки узнала, и очень обрадовалась тому, что узнала. Да, да, именно так она меня и разглядывала. И еще, помимо узнавания, в ее взгляде я прочитал благодарность, волнение и… любовь. Любовь, мать вашу черт побери! Или я ни хрена не понимаю в женских взглядах. (А женщин я знавал многих, оооочень многих.) Ника положила мне руки на плечи и потянулась ко мне и поцеловала меня, горячо и сладко, в губы. Можно было умереть от ее поцелуя. Можно было. Но я выжил. Ника взяла в руки мое лицо и долго вглядывалась в него, долго-долго, внимательно-внимательно, а потом сказала мне: «Спасибо». Я хмыкнул неопределенно и спросил: «За что?» – «Просто спасибо, и все», – очень серьезно сказала Ника. Я промолчал и только смущенно улыбнулся. Продолжая улыбаться, я заглянул Нике в глаза.
…И увидел.
…Ника в коротком махровом халатике склонилась над ванной и стирала. От запаха грязных носков ее тошнило, а вид серо-желтых пятен на белых трусах мужа понуждал ее брезгливо морщиться и недовольно жмуриться, и тихо, но скверно ругаться, а еще также и плеваться, и в сердцах мотать головой из стороны в сторону, как в нервном тике, случившемся по причине ожесточенной вражеской бомбежки. Каждый раз, когда она по утрам стирала трусы и носки. мужа, она морщилась, жмурилась, ругалась, а также мотала головой. Конечно, можно было бы отдавать такие вещи в прачечную, но муж не хотел, он говорил, что после прачечной трусы надевать не будет и придется их выбрасывать и покупать новые, а денег у них на такое расточительство нет. Нет у них на такое расточительство денег, так он говорил.
Можно, конечно, было бы дать мужу в морду, сильно и больно, за такие его слова, но тогда бы он уже не был бы ее мужем, и у нее тогда бы уже точно не было бы денег, а у ее славного сыночка Паши не было бы папы. Хотя кто его знает, может быть, если бы она и вправду двинула мужу в лицо, умело и со вкусом, то у нее тогда как раз и появилось бы больше денег, а мальчик Паша приобрел бы гораздо более неординарного папу, нежели он имеет теперь. (Или б прежний изменился, или б новый появился.) Кто его знает.
Ника тыльной стороной ладони вытерла пот с лица, выпрямилась, переводя дыхание. В прихожей послышался шум. Ника повернулась в сторону шума. Дверь в ванную отворилась, и на пороге Ника увидела мужа. Вид он имел заспанный и недовольный. Длинные пестрые, желто-красные трусы оттеняли нездоровую белизну его сытого тела. Он зевнул во весь свой толстогубый, большой рот и уныло поздоровался с Никой. Затем ступил в сторону и зашел в туалет. Ника слышала, как он нукает, как падают в унитаз его грузные фекалии и как тихо и жалко журчит моча, вытекая из его пообмятого после сна невеликого члена. И еще Ника чувствовала, как незаметно, но упорно в ванную проникает вонь от его испражнений. Ника зажала нос и застонала, и выругалась про себя – грубо, длинно и витиевато. А когда муж спустил за собой воду и Ника услышала шум низвергающегося из сливного бачка потока, а потом услышала еще шелест бумаги, которой муж вытирал свой нечистый зад, Нику и вовсе затрясло.
Затрясло, затрясло…
И вот от этой тряски она такой сильной сделалась, что в один момент порвала (сама от себя такого не ожидая) двое мокрых мужниных трусов, – с треском и брызгами, рук не жалея, и стирального порошка, и водопроводной воды, и самого что ни на есть владельца тех трусов, то есть своего мужа. Ах, заплакать бы! Не получалось. И без того влажная, Ника бросила разорванные трусы в ванную и подумала, что неплохо было бы и мужа своего туда же бросить вслед за трусами и утопить его там, вонючего, обкаканного и описанного. Ника представила, как муж барахтается в воде и лупит по ней ручками и ножками, в то время как она держит изо всех сил под водой его круглую, как мяч, голову. И засмеялась, представив. И настроение ее тотчас улучшилось, и она в который раз подумала, что, конечно, надо было бы уйти поскорее от него, от мужа. Но все-таки она уйдет не сегодня. Не сейчас и не сегодня! Она еще немного подождет. Вот в командировку, в Америку, они съездят, денег заработают и тогда уж завсегда, пожалуйста…
Минуя ванную, и потому, конечно, не помыв рук, муж прошел в кухню и, как был в пестрых трусах (с намечающимся уже, но еще достаточно слабым серо-желтым пятном на уровне его мягкого члена), сел за стол и сказал с явным недоброжелательством в голосе: «Ну и где завтрак?!» Ника выключила воду в ванной и вышла на кухню. Она налила мужу кофе, нарезала бутерброды с докторской колбасой. Муж скучно прожевал один бутерброд, запил его кофе и ноющим голосом стал рассказывать, что у него сегодня тяжелый день и что сегодня у него то-то и то-то, и что еще у него то-то и то-то, а еще то-то и то-то, и что из всего этого «того-то и того-то» ничего не получится, как не получалось ни вчера, ни позавчера, и год назад, и два, и три, и пять, и десять. И в который раз уж муж стал плакаться, как жалко, что нет уже в живых отца, он бы помог, конечно, он бы помог. Вот оно как, вот…
Ника тем временем нарезала еще колбасы и, положив ее на тарелку, повернулась к большому кухонному столу, за которым как раз и сидел ее муж, ноющий и в трусах. А он, между тем, как можно было бы подумать, ныть не перестал, а еще пуще прежнего тем самым нытьем залился. И ныл, и ныл, и ныл… Ника длинный нож столовый, тонкий, отточенный, с необычайно острым концом над головой мужа занесла высоко-высоко, выше некуда. Стояла так, дрожала, от пяток до зубов, не в состоянии ни опустить руку вниз, обратно, и ни мужа ударить, хоть и очень хотелось. Стояла, стояла, губы кусая, и кровью из них, растерзанных, заливаясь, и рубанула наконец-то долгожданно. Но нож мимо головы мужа просвистел и прямо самой Нике меж ребер с левого бока вонзился и пропорол кожу, нежную, чистую. Но внутрь не проник. Нет, слава Богу! Голова у Ники закружилась, и она стала падать на кухонный, аккуратно подметенный ею недавно, но почему-то липкий пол. Падая, очень жалела, что не попала себе в сердце, как метила, очень жалела…
…Я вспомнил, что действительно у Ники есть небольшая белая полоска под левой грудью. Я думал, это след от обыкновенной царапины, полученной в далеком детстве, а оно вон как оказалось. «Следи за супом и за картошкой, – сказала мне Ника, – а я пойду приведу себя в порядок» – «Конечно, – сказал я, – иди и приведи себя в порядок.
А я послежу за супом и за картошкой». И я следил. И мне было очень приятно это делать – следить. За супом и за картошкой следить действительно гораздо приятней, чем, допустим, за Ромой и Никой. И я подумал сначала, что было бы вот так крайне замечательно, если бы мне в моей дальнейшей жизни нужно было следить только за супом и за картошкой, ну или там за жарящейся свининой, или за макаронами, или за кошками и собаками, или за порядком в квартире, или за детьми, но никоим образом не следить за людьми, чтобы они, не дай Бог, ничего не наделали дурного, не побили никого и не убили никого – например, того, кто рядом, или, например, себя. Но так я подумал только поначалу, сразу после того, как присел на подоконник и начал следить за супом и картошкой. А вот по прошествии какого-то времени, долгого ли, короткого ли, не посчитать, на часы не смотрел, к совершенно иным выводам пришел, исключительно противоположным. Почему, подумал, что-то одно должно быть хорошо, а что-то другое плохо? Почему это, интересно, одно должно быть мне приятно, а что-то иное до боли противно и отвратительно? Раз таким образом чувствую и думаю, размышлял я, значит, рассчитываю на нескончаемую, можно сказать, вечную жизнь. Ведь так? Значит, есть время у меня на то, чтобы что-нибудь не любить, и чего-то ненавидеть, и к чему-то относиться с раздражением, страхом, брезгливостью и недоброжелательностью, или в крайнем случае с равнодушием. Но ведь неверно это. Нет у меня на такие чувства и мысли ни времени, ни сил. Ни сил, ни времени. И потому все, что со мной и вокруг меня происходит, я должен, я обязан принимать с радостью, воодушевлением и с решительным настроем извлекать пользу из любой своей эмоции и из любой сложившейся ситуации. Главное – окончательно поверить, что ты не бессмертен. Это очень трудно, как ни парадоксально, очень трудно. Но надо. Тогда все в этой жизни встанет на свои места. Само собой встанет, без дальнейших усилий и трудностей. Так что почему бы мне и не последить за Никой и Ромой. Замечательное занятие. Ей-богу, не вру.